Вечером мы отправились в кино, в наш незабвенный «Комсомолец», тесный, уютный и самый фешенебельный кинотеатр города; в ожидании сеанса в фойе, по заведенному порядку, чинно гуляли парами по кругу, за исключением тех, кто роскошествовал в крохотном буфете, потягивая колючее, шибающее в нос ситро либо смакуя синеватое, обложенное вафельными пятачками мороженое. Влились в круг и мы: я — в сбитой на затылок кепке, в грубошерстной, из чего-то перешитой куртке, и она — в черном, по фигурке, пальто — у нее-то отец был портной! — и в чуть сдвинутом набок берете. Вот тут-то и пережил я незабываемые, самые свои крылатые минуты!
Стоя в центре медленно движущегося круга-хоровода, группа ребят оживленно и одобрительно говорила о моей статье; отчетливо, в спину нам, кто-то из них сказал: «Вот он писал — который в очках, с глазастенькой…» Ах, как головокружительно сладка она — впервые и внезапно, при твоей девушке, свалившаяся на тебя слава! Ничего подобного больше я не испытывал ни разу в жизни: ни десять лет спустя, выпустив первую книгу, ни теперь, под старость, издавая сороковую…
После кино мы снова ходили по своему голубому лунному городу и говорили, говорили; хотя все основное — то прямо, то намеками — мы уже сказали друг другу, как решили и главное: если все-таки война подождет, осенью уедем учиться, я, конечно, буду подрабатывать в газетах, со стипендией нам с избытком хватит, учиться вместе легче. Всякие обывательские вопросы — вроде того, как и где мы будем жить, — нас не занимали вовсе: как все, так и мы; кооперативные квартиры и полированные гарнитуры, о которых тогда и слыхом не слыхали, понадобятся лет через тридцать — нашим детям…
…Что война будет, мы знали, и все-таки — имея в виду день и час — она разразилась неожиданно. Воскресный отдых был скомкан — словно с праздничного стола сдернули выходную скатерть. Нас, только что вышедших из парка, веселых и беспечных, как штормовой волной прибило к нарядной толпе, сгрудившейся у черного раструба громкоговорителя; в живой сосредоточенной тишине, под высоченным сине-золотистым небом, где-то уже вспоротым воем бомб, звучал напряженно-спокойный голос Молотова…
Потом толпа рассыпалась, растеклась. Одни поспешили домой, подсознательно чувствуя потребность побыть — может, напоследок — с семьей, с детишками. Другие, нагоняя друг друга, сдержанно переговариваясь, шли к городскому комитету партии. Третьи — нашлись и такие — ринулись в магазины, скупая соль, спички, крупу, все то, что оказывалось на прилавках: кто — корысти ради, кто — в наивной надежде запастись необходимым на всю войну. Мы же — впервые на людях взявшись за руки и забыв расцепить их — пошли-побежали в свой комсомольский штаб. Здесь уже было — не протиснуться; второй секретарь горкома Алексей Власов, высокий, розовощекий и чубатый, взволнованно повторял:
— В Дом пионеров — митинг там, здесь не поместимся. Гаврилов сейчас придет — он в горкоме партии. В Дом пионеров — здесь не поместимся!..
Не поместились мы и в небольшом, рассчитанном на ребятню, зале Дома пионеров — стояли в проходах, дыша друг другу в затылок и вытягивая шеи, облепили крохотную сцену. Говорили коротко, большинство выступлений походило на рапорт: комсомольцы обувной ждут отправки на фронт, комсомольцы кожзавода считают себя мобилизованными. Коротким было и решение, принятое под единодушный ликующий гул: создать особый комсомольский батальон, — список по старшинству начал Саша Гаврилов. Распаренные, возбужденные, мы вываливались на улицу, готовые — как в кинокартинах о гражданской войне — немедленно встать в очередь за винтовками и не догадываясь, конечно, что многие из нас видятся в последний раз. Радио на улицах гремело маршами, затем передавали указы о призыве десяти возрастов, в том числе и нашего; мы спешили в редакцию, зная, что будем выпускать внеочередной номер газеты, и на ходу я уже складывал строки своего первого военного репортажа — с митинга…
Наш особый комсомольский батальон так почему-то и не был создан; Информбюро передавало сводки одну горше другой, происходило что-то непонятное для нас — отступала Красная Армия! — и, горячие головы, мы не однажды с упреком сожалели о своем батальоне: эх, если бы!.. Ребята уходили по одному, по двое, по нескольку человек — в порядке плановой мобилизации; на душе у меня творилось черт-те что: одну медицинскую комиссию прошел на общих основаниях, другую, с помощью Саши Гаврилова, отдельно, — оба раза, из-за проклятой близорукости, забраковали «по чистой». Подливало масла в огонь, подтравливало и то, что девушка моя — как-то тихо, спокойно, безо всяких вроде усилий — поступила на курсы военных радистов, не сказавшись, правда, поначалу родителям, и ходила после работы на занятия. Закончит, уйдет, а я, как старикан какой, останусь в тылу!.. Не лучше, кажется, чувствовал себя в этом отношении и Саша Гаврилов. Когда я зло пожаловался ему на чинуш из военкомата и врачей-бюрократов, он, всегда ровный, внимательный, рассердился, выпуклые загорелые его залысинки покраснели. «А мне, думаешь, легче? Я же — строевик, старший политрук! — Он жестко потер заострившийся, разделенный ложбинкой подбородок, устало посоветовал: — Не ной, дел и тут невпроворот».
Дел действительно хватало всем.
Боевая наша «цепочка» сократилась, чаще всего мы уже не оповещали друг друга о сборе, а просто сходились после работы в горкоме комсомола. До хрипоты спорили, расходясь в военных прогнозах, пили несладкий фруктовый чай, по первому звонку шли на товарную станцию — либо принимать раненых, либо выгружать срочные грузы, выезжали в пригородный совхоз убирать сено, в ночь заступали на дежурство.
Дежурств этих от старания установили множество: в городском штабе противовоздушной обороны, в самом горкоме, в Доме пионеров и, конечно, в редакции, где дежурство имело и прямой практический смысл: ночью под диктовку по радио передавалась очередная сводка Информбюро; записанная от руки и сверенная, она отсылалась в типографию, в набор. Едва ли не единственный в городе радиоприемник — все частные были сданы — стоял в кабинете редактора, и стоило чуть стронуть стрелку настройки, как эфир заполнялся торжествующими лающими голосами фашистских дикторов: колосс на глиняных ногах пал, большевистская армия разгромлена…
После дежурства полагалось полдня отдыха — никто, конечно, этим правом не пользовался. Здесь же, на дежурстве, соснув час-другой на каком-нибудь продавленном диванчике, ходили домой наскоро перекусить и снова возвращались на работу. Народу в редакции поубавилось, без всяких официальных назначений приходилось исполнять обязанности и заведующего отделом, и литературного сотрудника — до обеда ходил по заводам, мастерским; после перерыва строчил заметки, статьи о ребятах, девчатах и женщинах, заменивших на производстве отцов, братьев, мужей. По почину горкома комсомола на всех предприятиях были созданы молодежные фронтовые бригады, обком комсомола одобрил почин, рекомендовал его всем комсомольским организациям области. Саша Гаврилов, с которым теперь нередко встречались в заводских цехах, не уставал повторять, что нужно чаще, острее писать о бытовых условиях молодых рабочих. «Пойми ты, чтобы вкалывать за взрослого, мальцу нужно нормально отдохнуть, спокойно поесть. Я тут с директором литерного на бюро горкома партии схлестнулся: не столовая, а свинятник. Что дают и то не съешь по-человечески. Кипятильники в общежитии поставить не могут. Ну и вломили ему!..»
Как-то он позвал меня сходить в детский дом — за Сашей Гавриловым, за своим секретарем, я всегда был готов идти куда угодно и когда угодно, а тут удивился: к пацанам, зачем? Удивился и он.
— Как зачем? Посмотреть, как их устраивают. Навезли много, большинство — сироты. Жалко… Я, понимаешь, тоже в детдоме вырос. — Саша как-то странно, внимательно посмотрел на меня и, покрутив головой, усмехнулся. — Странно: старше я тебя на четыре года, а оказывается — больше. У меня, кстати, дочка есть — Маришка.
Своим обычным ровным тоном он тут же заговорил о чем-то другом, я и вовсе сразу же забыл об этом разговоре и вспомнил, понял его много лет спустя — сам став отцом, а потом — дедом… Под сырым осенним ветром мы шли по улицам, закрывающим в ночь глухой светомаскировкой слепнущие окна, узнавая и не узнавая свой город. Небольшой, еще недавно тихий, он разбух, стал тесным — так трещит подростковая рубаха, по нужде напяленная на здоровенного дядю. На базе двух местпромовских заводиков развернулись, поднимая новые корпуса и выставив у проходных военизированную охрану, эвакуированные с юга оборонные заводы; говорили, что директора их подчинены самой Москве, — это одного из них бесстрашно за невнимание к молодежи раскритиковал в горкоме партии Саша Гаврилов. Почти что в каждом доме кроме хозяев жила еще семья, а то и две, бежавшие от фашистского нашествия. Возле нашей трехэтажной, красного кирпича школы бегали не ребятишки с клеенчатыми портфелями, а прохаживались, нянча загипсованные руки либо подпрыгивая на костылях, раненые. Разросся базар-толкун, где нередко верещал милицейский свисток. Рев и грохот доносились с аэродрома, на котором базировались теперь тяжелые бомбардировщики дальнего действия; по вечерам возле парка погуливали франтоватые летчики-лейтенанты в белых шелковых кашне — я мучительно ревновал, замечая, какими пристальными любопытствующими взглядами окидывают они мою девушку, и в общем-то точно переводя их: с чего такая глазастенькая ходит с этим штатским сутулым очкариком? Отвлекая, она трогала меня за локоть, что-нибудь рассказывала.