— Тебя мы ждали, Степаныч, — сказала женщина, улыбаясь и прикрывая беззубый рот рукой.
Степан Степанович скользнул по ней глазами и тронул рукой рыжего парнишку, который одиноко и грустно глядел в пол.
— Я тебе чего велел?
— Да все как-то, — сказал парнишка, — а тут как раз…
— Хватился монах, когда смерть в головах… Вражина ты сам себе! Ремня бы!.. Ладно. — Он осекся. — Как раз… А у меня как раз коллега появился… Вполне достойный… И нечего было ждать…
Сначала я не понял, что он говорил это, глядя па меня. Но это было так. Он протянул мне руку:
— Здравствуйте, Сергей Гаврилович.
Гаврилой звали моего отца, которого я не помню. А ко мне так обратились впервые, и я всем существом почувствовал внезапно, будто отец стоит за моей спиной.
— Ну, пойдемте, посмотрим вашу Машу, — сказал Степан Степанович.
В Камушкине не надо долго находиться, чтобы все узнать.
— Какая же она моя? — сказал я, шагая за Степаном Степановичем и глядя, как качаются его острые лопатки, оттого что он сильно размахивал руками.
— Говорят, она не признается, чья…
Мы вошли в палату, когда Туся, готовя шприц для инъекции, бросила иголку в эмалированную ванночку. От этого стука Маша проснулась. Она открыла глаза, соображая, где находится. Прикрыла и открыла их снова. Клянусь, она никого не видела, кроме меня.
— Спасибо вам, — сказала она мне.
Верьте не верьте, а мальчишку назвали, как меня, Сережкой.
Демидов стоял возле пивного прилавка в буфете и рассказывал об этом Лиле. Та преувеличенно-громко заливалась, хлопала его ладонью по груди, удивлялась:
— Молодая, а уж трое!
Сдув пену, он отхлебнул пива.
— Детский сад!
— Красивая она, говорят.
— Зря не скажут, — подтрунивал он.
— Откуда?
— Не спрашивал.
Лиля медленно цедила пиво в кружку тонкой струйкой, без пены, пока не перелила через край.
— Выпей еще.
Андрей подносил очередную кружку к губам, а я удивлялся, какой у него кулак, больше кружки. Лиля тревожно улыбалась, и на щеках ее обозначались два полумесяца.
Почему он не женится на ней?
В ту ночь она прибежала к нему под дождем, распахнула незапертую дверь, увидела детские «шмотки» на веревке, а он стоял под ними и болтал ногой, сбрасывая с себя сапог. Косынка у нее от бега съехала на плечи.
Ничего не сообразив, Лиля закричала:
— Так кто рожает?
Он ухмыльнулся, покривив рот, как ухмыляются снисходительно настроенные мужчины. Я это именно так себе представляю. В нем разверзлась бездна великодушия. Он гордился, что отправил меня со льдом, и по-мужски быстро простил Лиле грубый смех возле ее дома. А сейчас не спешил с ответом. Сел на табурет, закурил. Наконец сказал, подмигнув:
— Маша.
— Какая еще Маша?
— Анохина.
— Да какая Анохина, — принялась Лиля, но он приложил палец к губам, и она закончила шепотом: — Из Малоречки, что ли? Почему не знаю?
То ли от преимущества, которым он не умел пользоваться, то ли от скуки, какую способна вызвать непонятливость, основанная на подозрении, Демидов сказал:
— Вон ее дети спят. Еще двое.
А может, его вдруг разобрала досада, что вот привязалась к нему чужая судьба и он с ней возится.
Лиля приоткрыла дверь в комнату и посмотрела.
— Дура ты, Лилька, — совсем примирительно сказал ей Андрей. — Бешеная…
И Лилька ткнулась ему в грудь головой, увешанной гроздьями «бигуди», как бубенчиками.
А теперь она всем хвалила Андрея за доброту.
Почему он до сих пор холостой? Ведь ему под тридцать. Гулять хотел? Так нет — не очень. Все море да море? Так у всех — море, а у всех и семьи. Помоложе его рыбаки и те в непромысловую погоду ходят с ляльками на руках, носят под солнцем будущих рыбаков и буфетчиц, виноделов и мечтателей.
А Демидов не спешил, мучил Лилю. Все же — почему? Никуда ему от Лили не деться. Ждал кого-то? Но ведь, в сущности, свою единственную всегда находишь рядом с собой. Где учишься или работаешь. Где живешь. За любимой, говорят, на край света идут, но женятся почему-то все поближе.
В школе я был неравнодушен к Асе из соседнего класса. У нее были серые глаза и способности к рисованию. Мы оформляли стенгазету, я не умел ни рисовать, ни красить, но правил заметки, и тогда же вместо одного ядовитого стишка в колонку «Кому что снится?» подсунул ей записку: «Давай с тобой дружить». Она сказала: «Я подумаю». В ту ночь я не спал до рассвета и впервые услышал, что и в городе птицы ликуют по утрам, как в лесу.
А в техникуме мне нравилась Света, которая плохо училась, потому что мечтала стать киноактрисой. У нее была длинная шея, с таким изгибом, как будто она все время чуточку откидывала голову и заносчиво поднимала подбородок. У нее были светящиеся ноздри и нерусские, раскосые глаза. Если бы она не старалась походить на всех по очереди самых завлекательных киноактрис всемирного экрана, а оставалась сама собой, ее, возможно, в конце концов заметили бы и пригласили сниматься. Ведь она, я знаю, все время посылала куда-то свои фотокарточки ценными письмами. Но Светка, глупая, гримировалась под тех, кого им не требовалось, потому что «те» у них уже были. А она, чем сильней красилась, тем больше дурнела.
Если бы я учился в другой школе и в другом техникуме, я бы не знал ни Аси, ни Светки и мне снились бы (или, наоборот, вызывали у меня бессонницу) совсем другие девушки. Какие? Другие! Какая же это бессмысленная выдумка про одну-единственную!
А жениться мне назначено в Камушкине? А если бы послали в другой город, то, значит, там? Смешно, но не очень. Нет, правда. Поезжай я на работу в другую сторону, я нашел бы себе будущую подругу, свою судьбу, совсем в другой стороне.
Вот и получается, что «единственных» на земле много. А люди говорят… Суженый. Суженая. Предрассудок!.. Все дело в приказах о распределении… Куда пошлют.
Сейчас кибернетики вообще говорят, что любовь — грубое чувство и его можно программировать. Тогда все вокруг станут счастливыми по желанию вычислительной машины. Зачем же программировать несчастья?
Вот уж машина переберет все человечество и выищет ту, действительно единственную, такую жену, что закачаешься. С гарантией. Нет, не буду жениться в Камушкине. Подожду совета кибернетиков. Сам я ошибусь — я знаю.
Это я, конечно, шутя болтаю, но меня смущает случайность в таком ответственном поступке, который, все говорят, лучше совершить раз в жизни. Вы не смейтесь. Теперь я серьезно. Я думаю, думаю и делаю неожиданное открытие о том, что в основе основ любви лежит обидный случай… Или счастливый случай? Все равно — случай…
— Доктор!
— А?
— Вам чего?
— Сто граммов. Колбасы.
Лиля вешает мне колбасу. Стрелка на весах качается, словно ее пнули. Я всегда беру колбасу на ночное дежурство. Еще не ночь, еще даже и не вечер, но я иду, потому что сегодня выписывается Маша.
Вы думаете, это я о себе рассуждал? Мне спешить некуда и нечего опасаться. А вот моя Маша… Я, конечно, понимал, что у нее несчастье. Однажды я зашел к ней с листком бумаги и, непринужденно играя голосом, спросил:
— Ну, Маша, может быть, мы напишем о рождении сына? Куда? Кому?
Голые ее руки с ямочками на локтях даже не пошевелились. Она сказала:
— Никому…
Лиля заворачивала мне колбасу. А Демидов, глядя сквозь стекло за спиной Лили (в будущем ресторане у Квахадзе буфет был в стиле «модерн», посреди стекла), засуетился:
— Топают.
— Кто?
— Лешка с Алешкой.
— Куда?
— За матерью.
Он брякнул кружкой о стойку, положил рубль и вышел. Лиля смотрела и я смотрел, как он догоняет ребят.
— Доктор! — сказала Лиля, и глаза ее так разъяренно блестели, что я понял смысл старомодного выражения: «пепелящий взгляд», и мне стало ее жалко. — Это что же за порядки? Какая-то Маша!
— Простите, — сказал я.
Перед фасадом нашей больнички, среди трех-четырех деревьев, доцветали золотые шары. В эти дни все стало прозрачней — деревца не оголились совсем, но засквозили, и редкие листья дрожали на них, как солнечные зайчики.