— Не везет мне. Тебе сколько лет? — вдруг спросил он.
— Двадцать шесть, — сказала она.
— Это ты моложе меня? — удивился он, и какую-то долю времени постояла тишина, которая разрядилась усмешкой. — Тороплива!.. Куда спешишь? Хватило бы тебе и двоих…
— Эх вы, герои! — с какой-то беззлобной и поэтому совсем обидной усмешкой обронила Маша. — Вы-то у матери какой были? Первый или пятый?
— А я не знаю… Я в детдоме вырос, — сказал Демидов, и Маша промолчала. — Стираешь?
Конечно, он видел лохань под сливой во дворе и белье на веревках.
— Вот если б училась я, — сказала Маша, вспоминая что-то давнее. — А то…
— Бросила? — спросил он. — Зачем?
— Любовь, — серьезно сказала Маша, взаправду, как и все другие слова.
Он толкнул дверь, заскрипевшую, как никогда, сильно, будто она не хотела выпускать хозяина. И задержался на пороге.
— Я ведь не гоню, — сказал он Маше. — Живи, сколько надо.
— Доктор! — крикнула Маша, спохватившись. — Где вы там?
Я вышел, нелепо запутавшись в занавеске.
— А, доктор! — сказал Демидов.
У него была рыжая бородища до ушей, он совсем был не похож на себя. Мы вместе зашагали по улице.
— Ну, как она? — спросил он.
— Ничего, — сказал я неуверенно.
— Чего ж хорошего! — усмехнулся он и вдруг сунул мне клочок сети с двумя лобанами. — Отдай ей.
Эта сеть висела на калитке, и он снял ее, когда мы уходили.
— А что ж вы сами? — спросил я.
— Не берет она. Я уж посылал. С пацаном передавал… с Лешкой. Не берет.
— Разве вы возвращались с лова? — спросил я.
Демидов меня точно не расслышал.
— Я думал, она уехала… Не уехала, зараза.
— Она письма ждет, — вступился я. — От мужа.
— Ребята надо мной регочут, — сказал он. — Полундра, доктор!
Полундра на морском жаргоне означает что-то среднее между «спасайся» и «спасайте». Одним словом, караул!
Незнакомый, рыжебородый Демидов закуривал на улице, а я стоял с рыбой в руке, когда к нам подошла Лиля.
— Сгони квартирантку, Андрей, — сказала она без обиняков и стиснула побелевшие под растрескавшейся помадой губы.
— Чего ты ее боишься? — спросил он, простодушно усмехаясь.
— Ну, до свиданья, — сказал я.
— Побудь, — остановил меня за руку Демидов.
Похоже, я ему был нужен, как прикрытие. Как противоядие против Лили. И Лиля смирилась:
— На берегу не бываешь.
— Рыбу ловим.
— Как бездомный…
— У меня на корабле хорошая каюта есть. Верно, доктор?
— Я не доктор, — сказал я.
— Андрей, — спросила Лиля, — ты никак влюбился?
— Слыхал, доктор?
— Я не доктор! — крикнул я, рванув руку, потому что он все еще держал меня.
— С тремя детьми не каждая от мужа уйдет, — говорила Лиля дрожащим голосом. — Она приманчивая… С характером… И красива… Ой, смотри, Андрей, ты присохнешь, а она уедет, как приехала… Замаешься!
— Уезжает, — сказал Демидов.
— А ты? Да ты хоть глянь на меня! Пойдем ко мне?
Рука у меня заныла, демидовские пальцы сжимали ее так, что клочок сети с лобанами шлепнулся на дорогу, отпугнув крутившуюся рядом кошку.
— Рыбу надо ловить, — поглядев на нее, сказал Демидов. — Шторма идут. Тороплюсь.
И побежал. Что-то с ним делалось неладное.
— Она скоро уедет, — сказал я Лиле, поднимая рыбу с земли.
— Когда? — спросила Лиля.
А разве я знал это?
Вечером моя хозяйка жарила лобанов, которых Маша не взяла. Лобаны были вкусные. Осенняя рыба жирная… Хозяйка ее хвалила. А про Машу она сказала:
— Вот уедут дорожники, кому она будет стирать? У нас тут все сами себе стирают… Пропащая баба!
По дороге катил фургончик с надписью «Почта». Я сидел наверху, упираясь ногами в крепления за спиной водителя. Он мне дельно посоветовал:
— Будешь падать — держись за воздух.
Чего-чего, а воздуха вокруг хватало.
Внизу ходуном ходило море. С новой дороги было видно, как волны привставали над берегом и беззвучно рушились, не находя опоры. Грохот их сюда не долетал, мы уже были высоко и поднимались еще выше, все ближе к вершинам. Как на вертолете.
Хотя, впрочем, на вертолете я никогда не летал.
Давно ли я той же дорогой попал в Камушкин, а вот уже ехал отсюда как его посланник.
Два дня назад меня позвал в гости Степан Степанович. Как взрослого. Я завязал галстук, купленный утром в магазине, поскольку собирался в солидную компанию, но перед домом Степана Степановича снял и заткнул его в карман, и хорошо сделал, потому что такие же галстуки были на аптекаре Борисе Григорьевиче и начальнике почты.
Меня учили играть в преферанс. Между делом Степан Степанович заметил, что идет зима и мы должны подумать о Маше. Борис Григорьевич на это заметил, что и он хотел это сказать. Его давно занимает философский парадокс. Фраза «Я лично счастлив» звучит для него отталкивающе. Между тем не кажется ли нам, что счастье всех просто невозможно без счастья каждого? Начальник почты заметил, что у него есть адрес Машиного мужа. Он позволил его списать себе в блокнот с третьего письма Маши, поскольку два предыдущих остались безответными. В столицах письма переваривают тоннами, там не до отдельного письма. А у нас счет другой, на штуки.
Тогда Степан Степанович заметил, что он как раз хотел послать меня в облздрав со списком лекарств, находящихся в плену дефицита.
Сейчас я фактически повторял путь Машиных писем. В этом фургончике (он возил почту, как и катер, и юлил по горам, когда штормило) они, письма, добирались до Песчаного, оттуда в спецмашине побольше тряслись до большой дороги…
Я не думал, где сейчас, в какой далекой бухте, укрывается Демидов с другими рыбаками. Мне нравилось сердитое море. Благодаря ему я не плыл на катере, а ехал новой горной дорогой и не мог миновать девушки, которая работала на катке.
Дорожники сращивали выезд с верхним шоссе. Мы остановились, потому что впереди был еще сырой асфальт. Он дымился.
Каток сдавал на нас задом.
— Привет! — крикнул я девушке прямо с фургона.
— Рита, к тебе еще один жених! — засмеялся парень с лопатой, которую он держал на плече, как плакат на демонстрации.
Значит, она Рита?
Рита остановила каток, выпрямилась, вытерла руки паклей, поглядывая на нас, сунула паклю в карман брезентовой куртки и только тогда ответила недружелюбно:
— Привет.
Может быть, она запомнила, как я с Зайцем дружески промчался мимо нее на мотоцикле?
— Ребята, — спросил водитель, — долго стоять?
— Ровно час, — ответили ему.
Я обрадовался, а водитель взмолился:
— Перекиньте! Люди ждут писем!
— А у нас обеденный перерыв.
— Значит, есть свободное время! — сказал водитель. — Помогите.
Он съехал на обочину, подрулил к кювету, десять рук облепили фургон, приподняли и кинули на дорогу так, что коляска подпрыгнула мячом.
И вот тебе — мы умчались.
Я рассуждал о скоротечности славы. Вот, стоило мне один раз промелькнуть мимо Риты на мотоцикле Зайца, и уже всем разрешено потешаться, называть женихом знаменитого «доктора», который принял трудные роды, достал лед и у которого есть галстук, хотя и в кармане.
В городе я надел галстук на рубаху, едва вышел из автобуса.
Голые тополя тянули ветви вверх, словно говорили: «Мы сдаемся!» Они сдавались зиме.
На улице, где раньше жила Маша, свисали с акаций коричневые стручки, и два пацана, качаясь на ветках, срывали их и кидали вниз, девчоночкам. В детстве мы тоже лакомились стручками, вытягивая из мясистых ребер клейкий зеленый сок. Он был сладок и бесплатен, а это так заманчиво, как всякая вольная добыча.
Одна замызганная девчушка, зажав в зубах копчик стручка, дула в него изо всех сил.
— Ты что делаешь, чумазая? — спросил я.
Она не ответила, а когда я отошел, крикнула:
— Музыку играю!
Две сестры, фантазия и беззаботность, почему они разлучаются с возрастом? Может быть, заботы так загружают человека, что уже не до фантазии? И не потому ли Иван Анисимович хоть пять минут в день сидит, прикрыв глаза, и, подстегивая фантазию, гуляет по свету? Может быть, он самый счастливый житель в Камушкине?