— Как это називается? Как это називается? — горячо спрашивает Квахадзе, тыча пальцем туда, где таланты громко заявляют о себе.

Аптекарь Борис Григорьевич пьет чай в столовой и философствует:

— Конечно, легче из музыкантов сделать пожарников, чем наоборот, но какие же музыканты приедут в Камушкин, чтобы тушить пожар?

Я тоже пью чай в обеденный перерыв.

По-моему, Борис Григорьевич пропускает рюмочку напитка, которого ему дома не дают. Представляю себе, что будет, когда Квахадзе откроет наконец ресторан. Под его руководством вешают на стене огромную репродукцию с картины «Девятый вал» Айвазовского. Уж не знаю, как там в других приморских ресторанах, а у нас будет висеть «Девятый вал». И мужчины будут ходить сюда, как в музей…

Борис Григорьевич маскируется чаем, Квахадзе с середины зала прицеливается, ровно ли висит картина, а из-за полустеклянных стен замедленно плывет неторопливая полечка.

— Как это називается, черт возьми! — нервничает Квахадзе.

— Полька-бабочка, — говорю я.

Он отмахивается от меня.

Я сижу лицом к стеклу, и мне видно, как в конце длинной боковой улочки, у открытых дверей пожарного сарая, летают в воздухе руки капельмейстера, повторяя однообразные движения.

У него спина крепкая, как стенка у сейфа, и почти нет шеи, поэтому голова сидит неподвижно, но руки — они полны любви к искусству. Это балет. Лишний раз я убеждаюсь в несоответствии внешности и натуры. Еще он любит тонкое вино, и нечего удивляться этому, поскольку он главный винодел нашего совхоза. А на фронте он командовал гвардейским танком, говорят, ходил на тараны. В День Победы он надевает — я еще не видел, поверьте моей хозяйке — больше всех в Камушкине орденов. И сейчас его любимые слова в управлении оркестром: «Упорство! Смелость!»

Музыканты старательно врут, но гвардии капельмейстер не сдается.

Благодаря оркестру я узнал несколько музыкальных тайн. Перед каждой репетицией, например, пожарники, они же музыканты, заходят сюда и покупают в буфете у Лили шоколадные конфеты — по одной на брата. Их не едят, а только вымазывают рот, чтобы губы лучше прилипали к мундштукам. «Влипали в мундштуки», — говорят специалисты, разоряясь на шоколад. Любовь к искусству требует жертв.

В широком окне, как на экране, возникает Маша. Она проходит мимо пожарного сарая, зажимая уши руками. Гвардии капельмейстер на мгновенье поворачивается к ней, и я вижу квадратное лицо, перечеркнутое кавалерийскими усами, хотя он и танкист. Он щелкает перед Машей каблуками. Трубы в сарае качнулись, и на свет выглянуло несколько мужских лиц.

Маша прибавила шагу.

Полечка, отставая от ритма ее походки, словно бы тонет, булькая вразнобой и пуская пузыри. И возникает снова. Все сначала.

— Нельзя сказать, — веселым голосом замечает Борис Григорьевич, — чтобы они разучивали свои музыкальные номера в пожарном порядке.

И тут в столовую входит Маша.

— Здравствуйте, — говорит она, и Квахадзе поворачивается к ней.

Он любит церемониал.

— В чем дело, товарищ? — спрашивает он. — Слушаю вас.

— Я хочу работать, — говорит Маша.

Квахадзе обходит вокруг нее, как покупатель вокруг своей мечты.

— А что вы умеете? — подбадривает он.

— Я? Посуду мыть.

Он покашливает, деликатно прикрыв рот кончиками пальцев, так что они накалываются на черный ежик его усиков. Черт возьми, не завести ли мне усы? Тут, в Камушкине, на них мода. Полно усов! Тоже стану истым мужчиной… А Квахадзе остановился и смотрит на Машу почти в упор.

— Посуду? Нет! — категорически заявляет он. — Улибнись! Улибнись! — требует Квахадзе.

Маша жмется на месте.

— Улибнись!

— Не умею я.

— Улибаться?! — кричит Квахадзе. — Кто поверит? Ой-яй-яй! Наколку! Гарнитур!

Лиля подает, а он сам наряжает Машу, повязывая ей хрустящий фартучек и венчая такой же короной. Маша стоит, как невеста, которую выдают против воли. А красивая из нее выйдет официантка! Только руки красные от стирки.

— У нас будет рэ-эсторан! Понимаешь? Рэ-эсто-ран! — повторяет Квахадзе, сильно нажимая на «э». — Улибайся! Не мне — льюдям! Льюдям!

Вместо Маши улыбается Лиля. Не улыбается, а усмехается, глядя на нее из-за стойки буфета.

— Научишься, — успокаивает Машу Квахадзе и ставит ее у стола. — Я пришел… Клиент пришел, — говорит он, хлопнув дверью. — Сажай меня, пожалуйста… Приглашай, пожалуйста… — И садится за столик, у которого безмолвно и неподвижно стоит Маша. — Вот я… Здравствуйте, что у вас на обед? — Он смотрит на Машу и сам себе отвечает: — Консоме-бульон, пулярда, лангет, соус пикан… Шашлик! Давай меню, давай меню, — ласково торопит он.

Лиля подходит сбоку и хлопает какой-то бумажкой по столу.

— Что это? — переводит на нее глаза Квахадзе.

— Накладная. За пивом посылать пора.

Квахадзе долго подписывает ее беспрерывнымдлиннейшим росчерком. Лиля ест Машу глазами, скрестив руки и подперев ими грудь, высокую, как взбитые на кровати подушки.

— Соглашайся. Официанткой выгодней, — говорит Лиля. — Соглашайся, невеста.

— Посуду, — просит Маша доверчиво.

Аптекарь Борис Григорьевич из-за ее спины как бы кивает согнутым пальцем, делая Квахадзе знаки, чтобы тот не спорил с Машей.

— Нехорошо! — стонет Квахадзе, как от зубной боли. — Ну хорошо…

Не везет ему с мечтами! Лиля рвет из его рук накладную. Ну зачем она так злится! У Маши дети… Какая она невеста? Трое детей!.. Лешка, Алешка да Сережка — вот и вся Машина любовь…

За стеклами столовой, как хмельная, гуляет, качается полечка.

— Вспомнил, как это називается! — сердито грозит кулаком Квахадзе. — Кто в лес, кто по дрова!

Теперь, приходя в столовую, я видел за приоткрытой дверью посудомойки узкую спину Маши, склонившейся над раковиной. Из-под ее снующих рук вылетали на цинковый стол тарелки, и горы их росли на глазах, как в мультипликационном фильме.

Маша держала дверь приоткрытой, чтобы подглядывать в щель и не прозевать Лешку и Алешку. Они приходили к ней обедать. Сначала они ныряли за перегрродку у входа, и оттуда шипел маленький душик умывальника. А мать ставила пока на стол две тарелки, клала ложки и вилки, приносила дымящийся борщ в блестящей миске и улыбалась им, все время улыбалась, как учил Квахадзе.

Когда дети усаживались за стол, под картиной Айвазовского, в зале становилось симпатично, как в комнате. Только Лиля кривила крупные губы и, как палки под ноги, швыряла перед бегающей Машей фразы:

— Вот цаца! Глазыньки-то! Глазыньки!

Ну зачем, Лиля? Маша никогда ей не отвечала. По-моему, она не обижалась. А Лилю это злило еще больше.

Подавая, Маша успевала пригладить Лешке вихор, Алешке подтянуть бант.

В этот день толстая повариха (честное слово, у нас повариха толстая, как преимущественно и всюду) сказала Маше:

— Дети у тебя хороши! А сама ты!

— Что я? — непонимающе спросила Маша.

— Да ты посмотри на себя. Посмотри!

Через весь зал Маша, как привороженная, двинулась к зеркалу. Школьные ее туфли давно были заменены на тапочки. И она бесшумно приближалась к своему отображению, почти вплотную подошла к нему и стала рассматривать, чего-то не узнавая. Из-под края тугой белой косынки вылезли пряди волос. Маша поправила их, заткнув под косынку. Усталые тени темнели под глазами. Этого не поправишь. Клеенчатый фартук, порыжевший от жирных брызг, может быть, напомнил ей про другие наряды, и она завела тонкие руки за спину и затянула узел потуже. В это время Алешка, следившая за ней, перевернула тарелку с борщом, и как раз из своего кабинетика рядом с кухней вышел Квахадзе.

— Некультурно получается, — сказал он.

— Она маленькая, — заступился Лешка.

— Я не маленькая, я нечаянно, — возмутилась Алешка.

Со стола на пол опустилась струйка борща.

— Зачем они сюда ходят? — спросил Квахадзе.

— Я им свой обед отдаю, — сказала Маша, кинувшись промокать пятно на столе и загибая углы скатерти. — Я их днями не вижу.

— Э! — сказал Квахадзе. — Корми там!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: