И ждал шторма, хотя волны, лениво шелестя, казалось, собирались уснуть. Но наступал миг, и где-то всхлестывалась одна волна, а там другая, дрожа, издали несла на себе белый хохолок. И вот они уже бежали... И вот быстрее... взмахивали, взлетали! Ай да волны! Сила, сила, сила гуляла! Не сила! Силища!

Старичок смотрел и смотрел, а думал все о сыне.

Подлетала чайка, била крылом над его головой, с беспокойством падала на кривых, режущих воздух крыльях и кричала:

«Чикир-чикир!»

— Здравствуй, знакомая!

— Она тебе знакомая? — спрашивал маленький Виктор.

— А как же, мне все чайки знакомые!

— А зачем чайки?

— Людям рыбу показывать.

— А она тебе покажет?

— Мне покажет.

— А шторм для чего?

— Тех, кто боится, с моря гнать.

— А ты не боишься?

— Нет.

Под скалами, внизу, уютно жила лодка. Гладкая, широкая, перевернутая вверх дном, она грела черное пузо свое на зимнем солнце, укрывалась редким снегом, падавшим на берег, а с первых дней весны до поздней осени нетерпеливо терла носом песок в глубокой щели между скалами. В этой лодке Харлаша впервые возил сына вдоль берега по водоплеску, показывал, как в прозрачной воде стоит, тычась рыльцами в мшистые камни, быстрая и осторожная кефаль, как прячется в песчаной желтизне бычок-жабоед и бычок-кругляк, объяснял, по какой погоде какую рыбу ловят. Рано объяснял. Сынишка не понимал еще, наверно, даже боялся моря, спрашивал:

— А такое большое море для чего?

— Чтобы нас кормить.

— А горы?

Они фиолетово синели где-то очень далеко, и лишь в ясные дни их силуэты обманчиво вырисовывались там, за морем, путаясь с облаками. Виктор смотрел на них из окна.

— Горы для орлов.

Где-то есть сын pic053.png

— А люди там не живут?

— Люди живут дома, — отвечала мать.

— Все для людей. И горы и степи, — поправлял Харлаша. — Вся земля для них, но у каждого есть свой дом...

«И я тут доживаю век один, как краб под камнем, в дыре...»

До него часто доносились их голоса, и он отвечал им:

— Сейчас еще ничего, а вот когда болел!..

Это случилось нынешней весной... Харлаша трудно дышал, метался в постели, как в путах, звал в бреду жену и сына.

Когда в открытых глазах растаял туман, Харлаша увидел возле своей постели женщину. Была она длинная, с большими руками, с крупными рябинками на щеках. И еще через мгновение он узнал в ней вдовую сельчанку лет тридцати двух, Надю Дубровину. Видно, Карпов, председатель колхоза, прислал ее.

— Полегчало вам, дедушка? — спросила она.

— Полегчало, — ответил он и испугался, что она уйдет.

Но она не ушла, поставила чайник, сунула больному градусник — доктор велел — и принялась рассказывать, как он маялся в жару и кричал что-то сыну.

Потом вытянула градусник, поглядела, очень удивилась:

— Откуда у вас такая температура?

Харлаша еле улыбнулся беззубым ртом:

— Из подмышки.

— Но все же не так горите, как три дня подряд, — улыбнулась и Надя.

— Три дня, как с огня, а четвертый — с печки, — пошутил Харлаша, чтобы ей было нескучно с ним.

И в следующие дни, поднявшись, он прикидывался еще очень слабым, просил Надю подать ему табачку из ящика.

— Вон оттуда, где карточка стоит.

Надя, доставая крупно резанный табак, все смотрела на карточку.

— Говорят, у вас жена в молодости красивая была.

— И две ямочки на щеках, точно в тесте продавлены, — отвечал Харлаша. — Глаза у Виктора ее. Ослепла перед смертью она. Пришел к нам Сенька-почтальон, парнишка тех же лет, что и наш тут, на карточке. Она зовет его подойти. Сенька подходит, а она, веришь, щупает, говорит: «Это мой сын, его нос, его губы». Я говорю: «Нет». Она не слышит. Тяжко помирала. Она глуха. У меня от старости в тот день голос совсем пропал. Так и не поговорили перед смертью.

— Курили бы вы поменьше.

Где-то есть сын pic054.png

— С папироской я вдвоем, а так один.

— Вредно много курить, — сказала Надя.

— Скоро брошу, — ответил Харлаша, виновато помаргивая и прикрывая на миг, словно бы от дыма, желтые белки своих глаз. — Все брошу. Помру.

Надя посматривала то на него, то на фотокарточку.

— Вот еще! Сколько вам лет?

— Пятьдесят.

— Ну?

— На море плаваю... А когда родился-получился, — это не в счет.

— Нет, верно, сколько?

— Тридцать пять. Или сорок. Не считая ночи.

Он сидел на постели в ватных штанах, продранных на коленках, а она стояла, привалясь к дверному косяку, и фыркала. Если бы кто знал, как не хотелось отпускать ее!

— Эх, была б у меня дочка, она бы меня ласкала!

3

Летом, в соломенной шляпе, такой старой, что сквозь нее пробивались его белые волосы, он повадился ездить в город, на вокзал. Стоял в уголке, на перроне, встречал поезда, вглядывался в лица прохожих и смотрел, как проносили почту.

Однажды с подножки вагона осторожно спустился инвалид, невысокий, но мордатый, грудастый, с бородой. Под тужуркой — тельняшка. Заскакал по перрону на одной ноге да двух костылях. Позже увидел его Харлаша на базарной площади, где кончались каменные рыбные лотки, заваленные султанкой и красными рачками. Инвалид сидел у стены, поджав ногу, и кричал так, что жилы у него на шее надулись и стояли торчком, как трубы:

Истерзанный, измученный
Проклятою войной.
Без обех ног оторватых
Вернулся я домой.
Вернулся я калекою
В родительский свой дом,
А там семья несчастная,
И я лишен трудом.

Харлаша подошел, послушал, вглядываясь в его лицо. Черные брови, белые зубы... Хромой перестал петь, незло спросил:

— Чего так смотрите, отец?

— Борода у тебя таежная, — ответил Харлаша. Поухмылялся и подсел рядом: — Пахнет от тебя противно, матрос. Водки натрескался?

Матрос взялся за костыли.

— А вы не пьете?

— Почему же! Когда выпью, — сказал Харлаша, — и от меня так же противно пахнет.

И прижал его костыли рукой к земле.

— Где тебя?

— В Севастополе.

— Как?

— Был засыпан в блиндаже.

— Зачем вылез?

— Жить хотел.

— Ну и живи, а не ной!

Где-то есть сын pic055.png

— Как не ной? — удивился матрос. — Где я ною?

— Вот здесь, — сказал Харлаша. — Сейчас ныл. «Без обех ног оторватых...» А голос у тебя, между прочим, хрипит, как паровоз.

— Так ведь грудь тоже простреленная, отец.

— А не врешь?

— Вру, — сознался матрос. — Голос у меня не удался с детства. Плясал я... Была б нога, я бы вам чечетку отбил.

— Я тебе на слово верю.

— Нет, жалко, отец, ногу отобрали.

— А родители где?

— В Севастополе жили.

— Не искал?

— Их не найдешь.

— Вот что я думаю, — сказал Харлаша. — Пойдешь жить ко мне. Я один. Постой, не взвивайся. Меня все тут знают. Забуянишь — я милицию позову, меня послушаются. Я один, говорю. У меня места много. В колхозе работу дадут. Глядишь, так и наладишься. И я буду рад... до смерти.

...С матросом ему стало жить веселее, но через два месяца сказал ему матрос:

— Прости меня, отец, ухожу я от тебя.

— Куда, разреши узнать? — обеспокоенно спросил Харлаша.

— Женюсь, кажется.

И ушел к вдове Наде Дубровиной, а Харлаше подарил белого, с черным пятном кутенка.

4

В ту ночь, когда волны, нависая друг над другом, стали с осенним громом осыпаться на беper, когда чернота неба, слившись с чернотой моря, ожила и заревела ненастьем, на скалу к Харлаше пришел председатель колхоза Карпов. Скинул мокрую фуражку, стряхнул с нее капли, сказал, что пробирался береговой тропой, едва не сбило волнами, ругнул погоду и поставил на стол две темные бутылки с бумажными пробками. Харлаша понюхал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: