Муж приходит рано, его приход нарушает ритм предпраздничных приготовлений. Я целую его, принимаю у него шляпу.

— Нехорошо ты поступил, — говорю я врастяжку и с ухмылкой. Врастяжку, чтобы показать: не очень-то меня это и задело, а с ухмылкой, чтобы видел: я проглочу это как гадкое лекарство. Он сделал, что хотел, а я скажу, что хочу, — только и всего. Скажу с юмором и не без подначки, как, собственно, и должно между мужем и женой. В ответ он подденет меня и усмехнется, а когда миссис Купер уйдет, мы тихо-мирно пообедаем. Будем перескакивать с одной темы на другую, больных мест касаться не будем, будем обкладывать их словами, так что, начни они кровоточить, их будут окутывать повязки, сотканные из наших слов. Сотки достаточно таких повязок — и ничего никогда не разобьется, говорю я. И свою последнюю фразу я тоже заготавливаю загодя: чтобы знать, когда остановиться.

— Когда на двери перед домом цвела той весною мезуза[23], — так я скажу ему сегодня. И тут, надо полагать, мы оба рассмеемся.

Как прошел его день? Та же контора, те же полчаса езды туда, полчаса обратно, тот же обед с теми же приятелями… Мысль его при этом шла совсем другим путем.

— Неужели для тебя ничто не имеет значения? — Он проходит мимо меня в спальню.

Я иду за ним с повязкой наготове, но она выпадает у меня из рук.

— Если хочешь знать, другая женщина сорвала бы мезузу без долгих разговоров. — Я перехожу — вот уж чего никак от себя не ожидала — на крик.

Он ничего не отвечает.

— А я и пальцем к ней не прикоснулась. Я и всего-то хотела сказать, что я об этом думаю.

Он ничего не отвечает.

— Я тоже здесь живу. Это и моя дверь тоже.

Он ничего не отвечает.

— И мне она не нравится!

В кухне что-то разбивается. Мы, оба, вскидываем головы. Муж первый понимает, в чем дело.

— Миссис Купер разбила бутылку.

Он обнимает меня и говорит:

— Давай не будем ссориться из-за двери. Давай не будем ссориться ни из-за чего, и в особенности из-за входа в наш дом.

Я утыкаюсь лицом ему в галстук. И зачем только я так развоевалась из-за мезузы? Да пусть хоть десять мезуз прикрепит к двери, думаю я, лишь бы ничего не разбить.

А потом корю себя. Складываю журналы в гостиной стопкой — один к одному, чтобы не ходить ни в спальню, ни в кухню. Только женщина, думаю я, получает радость, уступая. Каким был бы мир, если бы женщины не прекращали спор вовремя? Но нет, их удел уступать — и от того получать радость. Как бы то ни было, я не намерена отбирать то, что отдала, и в результате потерять то, что отвоевала.

Я не забываю, что на кухне миссис Купер подогревает молочную смесь, а дочка спит и во сне не ощущает, что ее родители ссорятся — впервые после ее рождения. «Что нужно вам сказать?» — так, думается, я скажу моей дочери — фраза миссис Купер сама собой приходит на ум.

Я подхожу к кухонной двери — посмотреть на миссис Купер. На ее лице написано: я оглохла и онемела. Почти все бутылочки уже налиты.

Миссис Купер одевается и перед уходом заглядывает в гостиную:

— Я пожелаю вам доброй ночи.

— Надеюсь, вы и ваша семья хорошо проведете Пасху. — Я улыбаюсь миссис Купер.

И знаю заранее — миссис Купер спросит:

— Что нужно вам сказать?

На этот раз она спрашивает всерьез, и на этот раз к нам присоединяется мой муж — он нас слышал, — чтобы рассказать миссис Купер про Пейсах и его историю. Он излагает традиционную версию: в ней о Моше говорится мало — для евреев предощущение трагедии народа изначально важнее трагедии одного человека.

Когда муж уходит, миссис Купер берет четыре конфеты из вазочки на столе, поднимает руку, показывая мне, что взяла, и кладет конфеты в сумку.

— Надеюсь, у вас все будет хорошо, — говорит она.

— Конечно, конечно, — говорю я, не отрывая взгляда от стопки журналов. — Вы мне так помогли сегодня. Я так много успела сделать. Благодарю вас.

Она стоит как вкопанная.

— Я не буду жить так все дни моей жизни. — Крик души выражен с ошеломляющей силой.

Я отрываю глаза от журналов, смотрю на нее в упор. Не буду жить так — как так? Как иммигрантка с Ямайки без прислуги? Как жена, которая никогда не ездит отдыхать? Как нянька? Как женщина, которая всегда уступает? Все, чего, надо полагать, миссис Купер не хочет, смешавшись в кучу, молниеносно проносится у меня в голове.

— Я найду себе церковь, — говорит она и отворачивается.

А я думаю, каких только характеристик Бога мне не довелось услышать за жизнь: Он и ревнитель, и каратель, и любовь, и учитель, и долготерпеливый, и многомилостивый, Он и скорбит, и умер, и спит.

Мы с миссис Купер желаем друг другу хорошо провести праздники.

Синтия Озик

Мужская сила

Пер. Е. Суриц

Вот вы не помните Эдмунда Сада, ну конечно, молоды еще, а я с ним познакомился, когда он вовсе был Илья Садер, в бриджах, только-только с парохода из Ливерпуля. Да-с, чтоб помнить Эдмунда Сада, моим компатриотом надо быть, то есть я что хочу сказать — надо быть столетним. Человек, которому стукнуло сто шесть, всегда изолирован на умозрительной, можно сказать, Эльбе, притом на Эльбе, где Наполеоном и не пахнет, где след Наполеона так давно простыл, что трудновато себе представить даже, какую роль сыграл Наполеон, не говоря уже о его славе. Сурова и пуста страна изгнания, и жители ее (или, как нас, на нашем одиннадцатом десятке, точней бы называть — выживатели) до того редки, до того увечны, до того нетверды в недавней хронологии и не в ладах с вашими понятиями о великом, что нас и впрямь заносит, да, несет к отдельной, особой психике, ну и, по логике вещей, и флаг нам в руки. И ведь не то чтоб мы от вас отъединились, ну что вы, это вы сами от нас отпали — с вашими луноходами, монолесками для рыбной ловли, булочками из водорослей, с вашим этим новым правописанием, которое никак не вытекает из происхождения слов, — и, все это прикинув, я даже, между прочим, не рассчитываю, что вы поверите в реальность той эпохи, когда простой, довольно темный человек мог достичь известности, какой у вас-то пользуются только негодяи, экспортирующие человеческие зародыши в пластиковых пакетах. Вот что, наверно, всего печальней для меня и для моих земляков по стране препрепрестарелых: ваш полнейший отрыв от нашей славы, от наших великих.

Наши великие — о просто знаменитостях уж умолчим — повыпадали из ваших справочников и окончательно и бесповоротно канут в Лету, когда всех нас наконец-то растолкут в генетически воссозданное вещество — смешанное с рыбной мукой — отличнейший срочный антидот при радиационной передозировке; да, ненужная подробность и к теме не относится, сам понимаю, но в таком трудном возрасте порой находит, знаете, и вдруг себя ловлю на эгоистической мечте о простом надгробии с моим выгравированным именем. Как будто при населении в триллион с четвертью где-то можно выкроить участок для этой давно упраздненной блажи! — хотя, хотя не далее как на прошлой неделе на старом Сохранившемся кладбище я посетил могилу Эдмунда Сада, поглядел на его памятник и ушел, убедившись лишний раз в прелести такого, пусть и расточительного, древнего декорума. В наши дни для подобного увековечения уже физически нет места, и на жалких поэтов всем тем более плевать.

Вот тут-то главная и закавыка. Ну как мне вас убедить, что в моей долгой жизни был, был такой момент, когда поэт — простой, повторюсь, и довольно темный человек — был замечен и окружен, окружен вниманием — широким, бурным, даже оглушительным вниманием? Вы, конечно, не слыхивали про Байрона, и ничья слава не закатывалась так невозвратно, как слава нашего милого Дилана[24]; не то бы я взялся вам втолковать, что Эдмунд Сад достиг аж таких высот. Да, как-никак его цитировали, его любили, обожали, провожали, переводили, облизывали, оплачивали даже, и пресса ни на миг его не выпускала из виду. Я вот тут поминал о роли, влиянии и славе; Эдмунд Сад, если честно, большим влиянием не обладал, даже и на свое собственное поколение, — короче, ему не очень подражали, — но слава! Славой мы его одарили щедро. О, мы это могли: мы в те поры могли одаривать славой как хотели. Это у вас она скаредно отмеряется в соответствии с космосом. Человек, первым слетавший на Луну, теперь киснет мелким программистом в какой-то фирме, оттесненный первым на Венере, а тот, говорят, день-деньской валяется в вонючей комнате и глушит водку, терзаясь завистью к тому, кто вострит лыжи на Плутон. У вас теперь звезды диктуют славу, а мы, мы сами творили славу, мы ее сами диктовали звездам.

вернуться

23

Перифраз первой строки хрестоматийного стихотворения Уолта Уитмена (1819–1892) — «Когда во дворе перед домом цвела той весною сирень», посвященного памяти Авраама Линкольна.

вернуться

24

Имеется в виду Дилан Томас (1914–1953), один из зачинателей валлийской поэзии и самая яркая ее звезда, после ранней смерти ставший живой легендой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: