Дмитрий Холендро
Кларенс и Джульетта
Маленькая повесть
Не знаю, буду ли я еще раз в Америке и как скоро. Может быть, никогда не буду: очень далеко. Не увижу людных улиц бессонного Манхэттена, не пройдусь по тихим скверам Вашингтона, где белки кормятся с рук, не услышу, как под золоченым куполом Радио-сити, спрятавшем от жары семь тысяч человек, хор девушек поет: «О Америка!»
О Америка, — автострады между городами, обросшие не деревьями, а бензоколонками, уютные газончики у особняков, где счастье кажется одинаковым, как стриженая трава...
Вспомнить еще про калифорнийские пальмы? Не вспоминается. Написать про ледяное сияние стеклянного дома в Чикаго? Не пишется. Рассказать... О чем же?
Как ни велика и пестра ты, Америка, одна маленькая история заслонила твои дома и дороги, и все, что пронеслось и забудется. А она, эта история, случившаяся в те самые дни, когда я был там, на другом краю света, не забудется никогда.
Вот ее-то я и расскажу...
Мать кричала:
— Зачем тебе итальянка?
И тихонько и ласково спрашивала его в темноте коридора, когда он поздно возвращался домой:
— Кларенс, зачем она тебе? — И плакала.
Она боялась: это не доведет до добра. И не в том, если признаться, была беда, что Джульетта родилась итальянкой и росла католичкой. Католический бог — тоже бог в конце концов. Уж очень красивой, по словам Кларенса, была она, эта самая Джульетта, дочка хозяина маленькой, на три столика, закусочной в Грэнич Вилэдж.
А красивая девушка, она ведь сама не замечает того, как много требует. Невольно и неизбежно наступает момент, когда она, став перед зеркалом, видит себя в другом платье, с другой прической и даже с другой улыбкой. Некрасивая тоже мечтает, но и только. Вздохнет и забудет. А красивая уверена, что все, чем набиты большие витрины магазинов Гимблса или Мейсиса, должно и могло бы принадлежать ей. И соседи поговаривают об этом все громче. Соседи любят громко сочувствовать чужой неудаче. Они находят в этом облегчение для себя. У красивой девушки словно открываются глаза. Она вздыхает, но не забывает ничего. Она несправедливо чувствует себя обманутой, обворованной. И она становится злой и беспощадной. До улыбки ли тут!
Хорошо, если Джульетта распознает заранее, как мало может дать ей сейчас Кларенс, и оттолкнет его. Ему будет больно, но это проходит. А если и она увлечется беспечно, поверит в случай? Тогда не остановить несчастье. Молодость слепа. Вот почему она бывает смелой, хотя это не смелость, а только безрассудство.
Сестренка Айрин смеялась:
— Наверно, Джульетта хорошо умеет жарить пиццу, мама, вот Кларенс туда и бегает.
Чего бы ей не смеяться, между прочим, Айрин? Ведь она училась в колледже, потому что Кларенс ходил с метлой у отеля «Гамильтон».
А пиццу ел весь Нью-Йорк. Круглый пирог с горячими помидорами, жирным мясом и кусочками сочных сосисок обжигал ньюйоркцам пальцы на Бродвее и на окраинах. И считалось, что итальянцев можно любить только за их особенный пирог, который они перевезли с собой через океан. Когда это было? Год или сто лет назад? Кларенс не знал.
Он не слушал ни мать, ни сестру. Он любил Джульетту просто так. Он любил, потому что любил.
Познакомились они там, в закусочной ее отца, в Грэнич Вилэдж. Закусочная смотрела двумя окнами на тесную, полутемную улицу, далекую от городских гостиниц с галантными портье и гигантскими автоматическими лифтами, от театральных подъездов, пылающих в холодных огнях реклам, и стеклянных баров, просматриваемых насквозь с Пятой на Шестую авеню. В Грэнич Вилэдж с вечера до рассвета, не вспыхивая, держался ровный ночной сумрак. Тихие и узкие тротуары жались к мрачным домам в четыре-пять этажей, словно бы давно покинутым обитателями.
Но жизнь была здесь бессонней, чем на Бродвее. Она гнездилась в подвалах, в каменных закоулках емких домов старой деревни Гринвича, давно ставшей уже и старым городом, но еще сохранившей свое первое название. Правда, Грэнич Вилэдж все чаще называли еще американским Монмартром, потому что где-то здесь собирались бедные художники и поэты. Кларенс их не видел. Наверное, они сидели и втихомолку пили свое виски. Так же, как и все.
У кого не было денег на виски или на вход в дансинг, те стояли возле машин и обтирали их задами, бережно выкуривая сигареты и делая вид, что им либо очень весело, либо невыносимо скучно (как уж сложится вечер или, лучше сказать, ночь!). Они топтались возле чужого пира и улыбались чужими улыбками.
Кларенс с друзьями тоже постоял немного у входа в кабачок, над которым под одинокой лампочкой небрежно, как полусорванный забытый флаг, болталась желтая вывеска с вызывающей надписью: «Ну и что?» Из подвальчика на улицу, как дым сквозь щели, сочилась музыка, распирая тесные стены. Там танцевали. Несколько девочек в цветных брючках чуть ниже колен сидели на корточках у зашторенных окон подвальчика: слушали саксофон, покачивая в такт острыми плечами.
Прекратив ужимки, девочки метнули взгляды на кучку новых ребят. Фрэнк плечом толкнул Кларенса в их сторону. Хорошо бы их пригласить, но вход стоил доллар для каждого, а, кроме того, там, внизу, надо было пить.
Кларенс предложил друзьям лучше пересечь улицу и съесть дешевого пирога в настоящей итальянской пиццерии. И они поднялись по двум сбитым ступеням и вошли в узкую дверь между мутными, слабо мерцавшими окнами.
Видно, сама судьба вела его сюда.
Сели за непокрытый стол, и Джульетта принесла большой пирог на сковороде, величиною чуть ли не с автомобильное колесо. Сковорода заняла всю середину стола. Сбоку Джульетта положила горку бумажных салфеток, заменявших здесь тарелки и вилки.
Пиццу быстро разломали руками.
Толстяк Фрэнк постукал Кларенса по колену и, показывая на Джульетту глазами, шепнул:
— Смотри, какая!
А то бы Кларенс мог и не заметить ее, кто знает.
Кларенс положил на стол бумажку с недоеденным куском пирога.
Джульетта стояла у кафельной стены. У белой кафельной стены. В красном платье. С маленьким белым фартучком в руке. Она только что сняла с себя фартук, собираясь, видимо, кончать работу, и теперь стояла и ждала, когда последние гости съедят свой пирог.
Это красное пятно ее платья на белом кафеле показалось Кларенсу его собственным сердцем.
Он доел пирог и выпил два стакана ледяной воды.
Позже он узнал, что белая кафельная стена была стеной огромной, как вагон, печи, уходящей в глубину кухни. Возле нее каждые сутки далеко за полночь, без конца потея, орудовали отец Джульетты мистер Паоло Догетти и ее братишка Энрике, которого на улице чаще называли Рич.
— Ребята, — сказал Кларенс, — если вы все вместе не пожалеете три доллара и дадите их мне до конца недели, я приглашу ее потанцевать в тот самый кабачок напротив под дурацкой вывеской «Ну и что?».
Для кого-то это было «Ну и что?», а для Кларенса — все на свете.
Через много дней Кларенс спросил Джульетту, почему она тогда пошла с ним. Она сказала:
— Потому что ты меня позвал. С другим не пошла бы.
Они не могли больше нигде встречаться, кроме как в пиццерии, где Джульетта работала. Изо дня в день, из ночи в ночь. И Кларенса, конечно, скоро заметили и мистер Догетти и Рич. После разговора с отцом Джульетта попросила Кларенса никогда не приходить к ней, в Грэнич Вилэдж. Она сама пообещала вырваться оттуда. Но вырваться можно было только совсем. Пусть он возьмет ее.
Кларенс стоял у дверей пиццерии. Джульетта смотрела ему в глаза. Возле печи, в узеньком проходе, ее ждал Рич, помахивая кухонным ножом в длинной руке.