3. Потерпевший (мнимый Салаев) был связан с некой Люсей. Можно предполагать, что Люся осведомлена о каких-то обстоятельствах истории убитого.

4. Можно предполагать также, что подлинное письмо Люсе унесено убийцей, чтобы создать видимость самоубийства. На стол же положен вариант письма, найденный в корзине под столом…

5. Карманы пиджака убитого были вывернуты в поисках чего-то, а на месте преступления найдена кнопка от счетной машинки. Можно предположить, что она служила предметным паролем.

А что нам неизвестно?

1. Кто убитый. Мы не имеем сведений о том, что исчез какой-то человек в городе, — убитый словно свалился с луны.

2. Кто убийца.

3. Кто сообщники.

4. Нам неизвестен единственный возможный свидетель по делу, неизвестно даже его имя, поскольку Люся могла быть и Людмилой и Еленой.

Мы ничего не знали, все было плохо…

Мотя важно восседал за столом Шумилова. На Моте была толстовка цвета электрик с перламутровыми пуговицами. Перед Мотей сидела заплаканная женщина.

— Так вы говорите, вас избили? — спросил Мотя и радостно засмеялся: это он заметил нас…

Во время нашего отсутствия Мотя проявил самостоятельность. Это стало ясно, когда мы начали знакомиться с происшествиями минувших дней.

«— Докладывайте, Мотя», — сказал Шумилов, — что тут без нас случилось.

— Слушаюсь! Разрешите доложить в первой серии: в доме пять по Колокольной обнаружен человек без признаков жизни.

— Как это «в серии»? — морщась, спросил Шумилов. — При чем тут «серия»? Кино это, что ли?

— Разрешите доложить, что еще почище кина будет! — Мотя добавил таинственно: — Труп — жилец этого же дома!

— Оригинально! — заметил Шумилов без улыбки. — Что же это, самоубийство?

— К сожалению, — вздохнул Мотя.

— Почему к сожалению?

— Ну все-таки было бы интереснее, если бы… — Мотя-спохватился и поспешно досказал: — Печально, Иона Петрович, когда молодой человек сам по себе кончает счеты с жизнью!

Довольный таким ответом, Мотя оглянулся на меня.

— А чем доказано, что это самоубийство?

— Всем, Иона Петрович. Опрос свидетелей, предсмертная записка, несчастная любовь… А главное — заключение экспертизы… — Мотя кашлянул и, вытянув шею, ткнул пальцем в лист дела: — Вот здесь, в деле, протокол осмотра трупа и места происшествия. Я писал.

— Шикарный протокол! — шепнул мне Мотя, пока Шумилов пробегал глазами документ.

Но Иона Петрович услышал.

— Действительно шикарный! — Начальник громко прочел: — «Лицо жертвы…» Позвольте, почему жертвы, если это самоубийство?

— Так я ж, когда писал протокол, еще не знал. Надеялся, гм… думал, что убийство. С «жертвой» как-то покрасивше, — признался Мотя, плутовские глаза его сверкнули.

Шумилов нахмурился и продолжал:

— «Лицо жертвы было покрыто смертельной бледностью и лошадиной попоной…» Блестящий стиль! А откуда попона?

— Не могу знать, Иона Петрович, накрыл, значит, кто-то чем пришлось.

— А это что? «Подлый убийца бросил на место кошмарного преступления кулек, наполовину наполненный квасолью…»

— Детали, Иона Петрович, — пробормотал Мотя. — Вы же учили примечать детали и заносить в протокол осмотра.

Шумилов страшно рассердился:

— Чтоб вашего духу больше не было на месте преступлений!

Пока мы ездили, Мотя раскрыл еще одно «кошмарное преступление». На этот раз совместно со служебной собакой Неро.

Дело называлось: «О похищении 386 рублей 12 копеек из кассы продуктового магазина № 39».

Непонятно, каким образом Моте удалось заручиться содействием пожилого, солидного сотрудника уголовного розыска Иванова, но факт оставался фактом: Иванов прибыл по вызову Моти в магазин № 39 вместе со служебной собакой Неро.

Об остальном красочно рассказывал составленный Мотей акт.

«Акт применения собаки-ищейки Неры, — писал Мотя. — Я, секретарь нарследа-один, совместно с проводником служебной собаки Неры Ивановым и с вышеозначенной собакой Нерой, прибыл в магазин пищевых продуктов № 39, где согласно заявлению кассирши Лидии Смирновой было похищено из кассы 386 рублей 12 копеек. По прибытии в магазин собаки-ищейки Неры кассирша заявила: «Не надо искать 386 рублей 12 копеек. Не надо применять служебную собаку Неру. Потому что деньги взяла я».

— Послушайте, Мотя, — сказал Шумилов после большой паузы, — я думаю, Мотя, что вам лучше всего более тесно связать свою судьбу со служебным Неро. Вам надо работать там, где меньше писанины и больше оперативности, а? В уголовном розыске, например.

Гамма чувств пробежала по Мотиному лицу: обида, недоумение, надежда…

— Я там тоже буду на месте, Иона Петрович, — сказал Мотя нескромно.

Его откомандировали в уголовный розыск на должность младшего оперативного уполномоченного. Ему выдали наган, кожаную куртку и свисток на цепочке.

— Пусть мне будет хуже! — сказал Мотя. И согласился помогать нам, пока мы подыщем нового секретаря.

III

Не могу сказать, что именно из-за Шумилова я перестала писать стихи. Но в какой-то степени он был причиной этого.

Машин в ту пору в городе было мало. А у нас с Шумиловым не было даже «выезда», как у губернского прокурора.

Недаром судья Наливайко писал в инструкции: «Основным средством передвижения низовых работников юстиции являются так называемые ноги…»

Мы пересекали город вдоль и поперек. Эти хождения имели для меня особую прелесть. Дело в том, что во время этих вынужденных путешествий Шумилов рассказывал мне разные случаи из своей практики. Но иногда это были стихи… Да, он читал стихи Блока или Сергея Есенина.

Ну, разумеется, я и сама читала стихи. И Блока и Есенина. Но Шумилов совсем по-особому произносил своим глуховатым голосом: «Я — последний поэт деревни, скромен в песнях дощатый мост…»

— Вы очень хорошо читаете стихи, Иона Петрович, — сказала я, — прямо как артист.

— А я и есть артист, — ответил Шумилов. — Я играл во фронтовом театре.

— Первых любовников! — восхищенно догадалась я.

— Нет, злодеев. Белогвардейцев и царских генералов.

Я не решалась прочитать Шумилову собственные стихи. Вообще, с поэзией у меня были сложные отношения.

Первые в жизни прочитанные мною стихотворные строки потрясли меня: «Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…»

Стояла зима. От ворот завода тянулись дровни. Крестьяне везли отходы производства — жом на корм скоту. Возчики так кричали, что было слышно через двойные рамы. Я не знала, что такое «торжествуя», и решила, что это значит «ругаясь». Полное тождество литературы и жизни восхитило меня. Немедленно я принялась писать стихи. Теперь у меня их было множество.

Однажды, после вечера в Пролеткульте, я подошла к Панкрату Железному. Любимый поэт стоял у буфетной стойки и пил пиво «Новая Бавария».

Я храбро заявила, что пишу стихи и хотела бы прочесть ему.

— Про чего пишешь? — спросил Железный.

— Про молодежь с производства.

— Давай валяй.

Я прочла:

Наше детство! Ночами протяжный гудок,

Под ногами дрожащий дощатый мосток…

— Погодь! — остановил меня поэт. — Гудок, гудок… А производство какое? Чугунолитейное, сталепрокатное?

— Сахарный завод, — упавшим голосом произнесла я.

— Это хужее. — Он задумался. Но Панкрат был человек добрый и тотчас сказал: — Я тебе черкну цидульку. Варвару Огневую знаешь?

Еще бы не знать! Я любовалась ею и завидовала ей, когда, окруженная молодыми поэтами в рубашках до коленей, называемых «толстовками», она появлялась на литературных диспутах, красивая, авторитетная, тридцатилетняя…

Глядя на нее, я в полной мере сознавала собственное ничтожество.

Панкрат открыл свой замызганный портфель, вывернул его содержимое: горбушку хлеба, учебник политграмоты, куски обоев с лесенками стихов на обороте, и на клочке тех же обоев начертал: «Варвара займис с этой девахой она товарищ с производства хотя и не индустриалного с комприветом обнимаю Панкрат».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: