А у меня ведь дом и по сей день — полная чаша. Жена моя померла перед войной, так при мне сестра ее живет. Жарит, парит лучше, чем в «Бристоле». Мы бы его, как дитя, лелеяли…» Тут меня даже смех разобрал: «Да разве он к вам пойдет?» — «Вот, вот, — заныл старик, — так он мне и сказал: «Пока вы эксплуатацией чужого труда занимаетесь, я вам не сын! Бросайте дело, я вас на службу устрою. Ночным сторожем». Хе-хе…» — «Ну, что ж, папаша, — говорю, — и соглашались бы…» — «Нет, — говорит он, — не могу. Это безумие». — «Тогда, что ж! Идите своей дорогой!» — «Спасибо вам за разговор». — Старичок скинул котелок и чуть не в пояс поклонился… Потом приходил он еще. Я понял, что подгадывает он, когда Ионы в камере нет, и подозрения имею, что ему Алпатыч стучит, когда тот выезжает… Вот он и приходит. Спросит, как Иона Петрович, как его здоровье, посмотрит на дом, на комнату. «Здесь, значит, Иона Петрович трудится…» Повздыхает, повздыхает и уйдет. К своим делам и к жратве, что лучше, чем в «Бристоле»… Ну вот, а теперь я, значит, попался, и Иона меня на порог не пустит за то, что я старика привечал.
Но Шумилов ни одним словом не упомянул о происшедшем. И никогда маленький старичок не появлялся больше в нашем дворе.
Мы увидели его много месяцев спустя при обстоятельствах трагических.
Часть третья
I
Неожиданно из Германии, где он работал в торгпредстве, приехал мой дядя. У него был отпуск, и он хотел заехать в Лихово.
Дядя пришел ко мне на работу, и все с любопытством оглядывали его высокую фигуру в каком-то кургузом легком пальтишке, вдобавок еще клетчатом. Конечно, теперь никого не удивляли носки. Шляпы тоже не были новостью: нэпманы повытаскивали из нафталина даже котелки. Но на дяде был странный картуз с маленьким задорным козырьком, из-под которого неподходяще выглядывали усталые дядины глаза под совсем уже седыми бровями…
Я сейчас же догадалась, что дядя так разоделся именно потому, что никогда не придавал значения одежде и покупал что попадется… Шумилов встал из-за стола, поклонился, сказал:
— С приездом, товарищ Лупанов! — и тактично вышел.
Понятно, что дядю знали в городе, но все-таки мне было приятно.
— Значит, здесь моя племянница Лелька осуществляет борьбу с преступностью? — Дядя сел, по своей привычке положив ногу на ногу, закурил. — Прости, не предложил тебе… Ты, может, и куришь?
Презрев иронию в его тоне, я кивнула головой.
Дядины сигареты оказались не по-мужски слабыми и пахли яблоками.
— Все-таки, Лелька, я не пойму, почему ты избрала именно это… — дядя ткнул пальцем в пухлую папку на столе… На ней рукой Моти Бойко было написано: «Дело об утонутии Исидора Меклецова, впавшем в колодез». Я поскорее прикрыла ее локтем…
Дядя продолжал все тем же раздумчивым тоном:
— Ты не думай, Лелька, я не против. Это благородная, нужная работа. Но… не очень женская, а?
Боже мой, как он старомоден, мой дядя! Я приготовилась дать ему отпор, но он еще не закончил.
— Я ждал от тебя другого, Лелька! Мне всегда казалось, что тебя привлечет мир искусства… У тебя чувствуется какое-то, — дядя неопределенно помахал сигаретой, — какое-то иное, чем у нас, отношение к жизни…
— Что вы, Иван Харитонович! — снисходительно (он все-таки порядком оторвался!) возразила я, — теперь почти все истинные люди искусства стоят на нашей платформе.
— Я не про платформу, — грустно сказал дядя, — ты меня не поняла. Речь идет не о политике.
О господи, о чем же еще может идти речь? Мы с политикой едим хлеб и пьем воду. Дядя попал в плен буржуазной идеологии — очень жаль!
— Можно стоять на одной политической платформе, но воспринимать окружающее по-разному… Я вот оперирую цифрами, формулами, а поэт Железный — художественными образами… И он — представь! — часто видит то, чего я не могу заметить. Потому что творчество… Понимаешь, тут есть что-то необъяснимое…
Час от часу не легче: «Необъяснимое»! Не набрался ли дядя какой-нибудь там мистики? Наверное, уж за границей ее полно!
Чтобы покончить с этим, я сказала твердо:
— В волшебство я не верю. Профессию я сама избрала и люблю ее. И нет ничего такого, что может мужчина и не могла бы женщина!
Дядя улыбнулся, показав на миг свою щелинку, и заметил:
— Но то, что могут женщины, не могут мужчины…
Он, наверное, хотел сказать «рожать», но я отмахнулась от этой темы: она меня не занимала.
— Расскажите, Иван Харитонович, как там, в Германии? Ведь чуть-чуть не получилась пролетарская революция! Мы все уже были готовы ехать на помощь…
Дядя насупился:
— Это потом. Как-нибудь расскажу. Я, Лелька, тебя хочу спросить… Когда Владимира Ильича не стало… ты где была? Как вы это пережили?
Дядя посмотрел на меня, что-то в глазах у него появилось беспомощное, даже стариковское. И я вдруг представила себе, как они там — горсточка ведь! — пережили этот январский день. В чужом городе, среди чужих…
— Дядя! — почему-то шепотом спросила я, — вы же встречались с Владимиром Ильичем, да?
— Нет, Лелька, не довелось… Но я много о нем думал. Еще до Октября. Он помог мне в самом главном… Я много ошибался… Ты, наверное, не все поймешь.
Не пойму? Мы же все это учили! Про все абсолютно ошибки! Я знала весь отзовизм, ультиматизм, богоискательство и эмпириокритицизм просто наизусть! Но не стала прерывать дядины раздумья.
— Я стал большевиком в драматический момент. Разногласия… Такие, которые решаются только разрывом… Но многие, даже из тех, кто видел необходимость разрыва, боялись его.
— Это на Втором съезде, с меньшевиками, да? — догадалась я.
— В основном — с ними. Ты про это читала.
— Учила, — поправила я.
— Между нами как будто разлилась большая бурная река. И я понял, что Ленин видит другой берег… Но я еще не знал, как далеко он видит. Я просто поверил ему. И счастлив, что это случилось.
— Дядя, — я сама не заметила, что так называю его, — а почему «драматический» момент? — Меня как- то резануло это слово. — Слава богу, отделались от меньшевиков. Что тут драматического?
— Разрыв-то по живому месту шел… Мы же рвали с людьми, с которыми вместе в тюрьмах сидели, с каторги бегали… Рвали во имя движения вперед. Ленин выводил нас на аванпосты, а те оставались в духоте комнатных споров. Споры… Вы произносите это слово спокойно, часто рядом с песней: «Спорили, пели революционные песни». А споры были такие, что поворачивали всю жизнь человека. И размежевание началось чуть ли не с самого начала… Может быть, еще на тех «блинах», где молодой Владимир Ильич зло и сухо засмеялся, когда кто-то стал говорить о «важности работы в комитете грамотности»… Все это непросто было. И для него, и для каждого из нас.
Наверно, для нас, стариков, потеря Ильича особенно тяжела. А впрочем… Вам ведь жить, идти дальше. Кто поведет? Куда? Это же самое важное…
Дядя как будто говорил сам с собой, а я думала: «Мы еще себя покажем, мы, может быть, самое главное сделаем…»
Но я так и не ответила дяде. И вспомнила тот черный день беды… Когда траурные гудки поплыли над городом и, долгие, неотвратимые, стали опускаться все ниже, в улицы, заставленные сугробами, словно темные тучи рванулись с неба…
Я побежала к Володьке. На Южном узле гудели локомотивы. У вагонных мастерских тесно стояли люди. Я подумала, что будет собрание, но мне сказали, что траурный митинг только что кончился. Однако никто не уходил. И бросились в глаза женщины и дети, которых тут никогда раньше не было: это прибежали жены с детьми, некоторые были даже с грудными на руках. Володька стоял на тендере с пожилым человеком, похожим на деревенского дядьку своими вислыми усами и начесанным на глаза полуседым чубом. Он был весь в черной блестящей коже с орденом Красного Знамени на куртке. Я поняла, что это Максименко, Володькин начальник. Володька что-то сказал ему, соскочил с тендера, и мы пошли к ДЕТО.