— Ты считаешь, что воровки кормят детей другим способом? Это же рецидивистка, специалистка по поездным кражам.

— А почему она на свободе? Да еще в вашем общежитии?

— Потому что она перевоспиталась под нашим влиянием.

— Вот такое перевоспитание у вас?

— У нее просто инерция. Ты видишь, она же отдала чемодан без звука.

— Еще бы…

— А сунули ее сюда, потому что учли ребенка и по тому признаку, что это имеет отношение к транспорту.

Вскипел чайник. Володя выгреб из портфеля пирожки с повидлом, и мы уселись за стол, начисто позабыв эпизод с чемоданом и с соседкой-воровкой и не замечая неистового детского крика за стеной.

Я должна была рассказать Володе все, что предшествовало моему появлению в Москве. Теперь это мне самой казалось фантастическим.

Было вполне естественно, что Шумилов после выздоровления получил это московское назначение в прокуратуру. Но почему он вызвал именно меня в Москву? Я работала самостоятельно всего полгода. Правда, я раскрыла знаменитое дело «Лжекооператив», про которое писали в газетах, называя меня «блистательным криминалистом». Но над этими газетными заметками у нас в суде все смеялись.

Рассказывая, я оставляла за скобками множество обстоятельств, которые сейчас открывались мне заново. Хотя они уже были прошлым, но только теперь, оглядываясь на них, я понимала, что стою на крутом, очень крутом переломе моей жизни.

Сказать, что кончилась юность? Да нет, уж какая там юность с нашей работой! Я так много знала о жизни, но больше о смерти, о нашей действительности, но больше с изнанки, чем с лица! И о цепкости прошлого, и о непреклонности будущего.

Но при всем том я понимала, что волны, которые раньше обтекали меня, теперь били мне в грудь.

И потому, что будущее оставалось, в общем-то, неясным и никаких планов я не строила, то рассказывалось все о прошлом.

Сказать прямо, я сильно перепугалась, получив назначение на место Шумилова. Конечно, я и так работала самостоятельно, но он как будто при сем присутствовал. И когда еще в больнице он мне — сказал, что будет справедливо, если я получу это назначение, то мне показалось, что он отходит от меня совсем, что я его теряю… А этого я ни за что не хотела!

Я никогда не видела его вне службы. А теперь я приходила к нему в больницу, и он ждал меня с делами и новостями, и я понимала отлично, что не меня он ждет, но все-таки выходило, что меня…

Мне было страшновато подумать, что он уже не вернется к нам. А куда? Об этом я не решалась с ним заговорить. Но как-то в кабинете Самсонова перед совещанием я услышала, что Шумилова переводят в Москву, в прокуратуру.

Самсонов говорил об этом с досадой, мне казалось, что его досада обращена на меня. Разве я могла заменить Шумилова? У меня даже не было высшего образования. На последнем курсе я числилась заочницей. Мне дали в суде отпуск для сдачи зачетов.

Конечно, будучи практиком, я легко решила задачи по технике расследования преступлений, сдала уголовное право и процесс. Даже судебная медицина была мною преодолена. А немецкий язык я знала с детства: наша заводская учительница считала, что у меня способности к языкам. Во всяком случае, я бойко читала и кое-как объяснялась. Но была еще история римского права, и зачет принимал Станишевский…

Он мало изменился с тех пор, когда поражал мое воображение латынью и диагоналевыми брюками. Теперь он носил светлый коверкотовый костюм, и на носу у него сидели золотые профессорские очки, но он по- прежнему многозначительно закрывал глаза и, в общем, оставался тем же «старым барином на вате».

Когда я вошла к нему с зачетной книжкой в руке, он вежливо приподнялся, пожал мне руку и обратился ко мне церемонно:

— Мое почтение, Таисия Пахомовна. — Станишевский внимательно оглядел меня и вывел заключение: — Вы очень изменились: печать нэпа лежит на вашем облике.

Имелся в виду мой новый зеленый костюм, сшитый по последней моде: жакет типа «толстовки», юбка по щиколотку. На мне еще были желтые туфли фасона «пупсик» на высоком каблуке, спереди со шнуровкой на два пистона и бантиком.

— Не столько нэпа, сколько роста благосостояния масс, — посадила я его на место.

— Ну что ж, углубимся в анналы истории, — предложил он: конечно, ему нечего было больше сказать. — Не припомните ли, при каких обстоятельствах римский сенат принял закон о налоге на казенных лошадей и почему он был введен?

Вопрос о казенных лошадях должного отзвука в моей памяти не пробудил. Наоборот, передо мной возник почему-то замызганный самсоновский выезд, и ничего более.

Но я вспомнила о спасительности логического метода, применяемого в криминалистике. «Наметодившись», можно было решить любую проблему.

В самом деле, что такое римская империя? Гнусная рабовладельческая организация. Зачем ей казенные лошади? Ясно — развозить триумфаторов на колесницах. А налог? Он, наверно, был принят под давлением неимущих слоев общества, возмущенных всем этим пижонством на колесницах…

Развивая свою концепцию, я увидела, что, правда, с другого, неожиданного для экзаменатора конца, но все же приближаюсь к истине. У Станишевского сделался какой-то озадаченный вид. Может быть, я даже открыла ему подлинную суть вещей, которую он проглядел из-за своего пристрастия к дурацким латинским изречениям.

Интересно, что он еще спросит? Он поинтересовался, что я нахожу полезного для нашего законодательства в римском гражданском праве.

— Ровно ничего, — ответила я, недолго думая. — Что мы можем заимствовать из правовых установлений столь чуждой нам эпохи?

— Ну а право личной собственности? — спросил Станишевский с некоторым даже любопытством.

— Личная собственность — сугубо временная категория в нашем обществе, — ответила я таким тоном, словно он был студентом, а я — профессором. — Институт частной собственности все больше будет уступать место собственности государственной и кооперативной. И очень скоро вовсе отомрет, — угрожающе закончила я.

«Вместе с вами», — хотелось мне добавить, потому что меня беспокоило странное выражение его лица. Я читала на нем сомнение: «А вдруг в самом деле?..» Он же ровно ничего не знал, слепой как крот. Он же не мог вычитать из своей римской истории, что произойдет в эпоху войн и революций.

Эта неизвестность и заставила его проставить «уд» в моей зачетной книжке.

Я помахала ею внушительному зданию моей альма- матер, не подозревая, что лишила себя лучшей, студенческой поры жизни.

Теперь я была юристом с высшим образованием, и пленум губернского суда утвердил меня в должности народного следователя 1-го района.

И почти сразу началось дело «Лжекооператив».

Дело это, на мой взгляд, не представляло собой ничего интересного. В нем не было ни загадочности, ни таинственности, ни игры страстей. Впрочем, «игра страстей» имелась, но совсем особая: все обвиняемые были одержимы страстью к незаконным финансовым комбинациям. И достигли в этом, можно сказать, виртуозности.

Прошумело же оно потому, что считалось «характерным делом эпохи». Деятели нэпа изо всех сил боролись за существование, а оно для них означало наживу. «Я наживаюсь — значит, я существую», — говорил Овсей Бондарь — глава фирмы «Лаккооп», слывший среди компаньонов мудрецом, философом и маэстро двойной бухгалтерии.

Характерность дела заключалась в том, что самое настоящее капиталистическое предприятие присосалось к нашей экономической системе под видом кооперативной артели и вело двойную жизнь: одну — как артель, с собраниями пайщиков, выборами правления, протоколами и художественной самодеятельностью; другую — как частная фабрика Овсея Бондаря, поставляющая государственным предприятиям тот самый лак, который эти предприятия якобы никак не могли производить сами.

В одних бухгалтерских книгах отражалась мнимая активность мнимого кооператива, эти книги стояли на полках шкафов и предъявлялись фининспектору в полном блеске по первому требованию.

Другие хранились в глубоком подполье в буквальном смысле слова: под полом особняка Овсея Бондаря. Из этих гроссбухов явствовала подлинная картина кипучей деятельности «фирмы».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: