— Ты считаешь? А что это? — «Высь роняет облака над Сеной…»
— Метафора!
— Метафора служит для того, чтобы лучше увидеть, а как можно это увидеть? И что такое «плаха Времени»? Пустая красивость. Бантик. И при чем тут Рим? Рим пал совсем по-другому. И как это «из земли» неслись сынки бояр? Что они, покойники? Нельзя «угаснул», надо «угас»…
Он бы еще долго нудил, просто удивительно, как он все запомнил с одного раза, на слух, но я положила этому конец:
— Я пишу просто для себя. Для своего удовольствия. А ты ничего не понимаешь… Я читала про Париж тысячи книг, но не видела его! Он был невидим! Написала про Париж — и увидела его!
— Да? — заинтересованно протянул Дима. — Всегда считалось наоборот: сначала поэт видит своим духовным взором, а потом пишет.
— «Духовным взором»! — передразнила я. — А у меня наоборот. Взаимодействие базиса и надстройки тут проявляется именно так, — выпалила я.
— Что ты мелешь? Базис тут ни при чем. Это все сфера надстройки. — Дима тоже знал, что к чему.
— Пойдем, я замерзла!
Весна запаздывала. Стояли на редкость для мая холодные вечера, утренние заморозки цепко держали землю.
Дима поднялся, на нем была его мохнатая куртка, синий берет торчал из кармана, волосы спутаны — вид самый босяцкий. А между тем он уже делался «модным поэтом»: клубы приглашали его наперебой, а последнюю его поэму — «Глаза черемух» — напечатали в толстом журнале…
В саду посветлело. От луны, взошедшей над крышей странного, всегда темного дома. Впрочем, что же странного? Просто это нежилой дом, там какое-то учреждение.
Необыкновенный грохот, словно орудийный гром, донесся до нас издалека…
— Что это, Дим? Где стреляют?
— Ледоход! — закричал Дима не своим голосам. — Бежим!..
И мы что есть силы побежали к Москве-реке, словно ледоход уходил от нас, а мы хотели его догнать…
Благодаря Овидию я узнала Москву лучше, чем ее старожилы, и была в курсе всех новостей. То привезли в Москву новый английский снегоход «Мотобот», который, судя по рекламе, «приспособлен для движения по любой снежной поверхности…». И мы с Овидием, конечно, устремились на испытания. Но «Мотобот» не взял снежную целину. Было много матюгов и мало толку.
То мы кидались на встречу «крестьянина-батрака 39 лет от роду, который, не пользуясь никаким видом транспорта, кроме собственных ног, — как писал репортер «Вечерней газеты», — совершил путь от Владивостока до Москвы за десять месяцев двадцать три дня»…
Никто не знал, зачем это нужно, но все были в восторге, крестьянина-батрака осыпали цветами и поселили в отеле «Савой», поставив милиционера у входа, чтобы поклонники не довершили то, чего едва не сделал трудный переход.
Вообще, москвичи той поры были темпераментны, словно испанцы.
Но самые сильные страсти, как ни странно, бушевали вокруг ледохода. Может быть, под дурманящим действием весны?
Сотни людей собирались у мостов в ожидании того момента, когда набухшая синева реки взорвется с пушечным громом и вырвавшаяся на волю река бешено закружит вокруг быков, забурлит, заревет и понесется вдаль, опасно вскидываясь на отлогие берега, взбегая все выше, жадно слизывая остатки снега и льда, распространяя запах весенней полой воды, мокрой прошлогодней травы и сухих листьев, зимовавших под снегом.
Толпа стояла днем и ночью.
Молодежь, считавшая. почему-то ледоход явлением старого быта, сборища на мостах игнорировала и даже полагала их вредными, вроде, скажем, крестного хода.
Поэтому тут толпились люди пожилые. Здесь в полном единении помыслов и устремлений топтались темнолицые пролетарии с предприятий, расположенных на Москве-реке и Яузе: с «Красных текстильщиков», «Красной Розы», МОГЭСа, в потрепанных шинельках времен гражданской войны и кожаных тужурках; и бородатые граждане в шубах на лисьем меху и бобровых шапках, женщины в плюшевых жакетах и пуховых оренбургских платках.
Реплики подавались самые острые. Одни вспоминали «настоящие ледоходы в старое время, не то что эти…». Другие кричали, что надо положить конец заразе, а то все нечистоты выпускаются в реку. Ругали коммунхоз и Моссовет, поминали какого-то городского голову, который пообещал одеть берега гранитом, но «помешала революция»… Но третьи кричали еще громче, что «контрики-вредители, прикрываясь ледоходом, разводят агитацию за реставрацию капитализма».
Вдруг в толпе передо мной мелькнуло знакомое лицо. Несмотря на то что на нем имелись усики и бородка, я узнала бы его из тысячи: Котька Сухаревич! Он изменился, но совсем не так, как изменились все мы, повзрослевшие и возмужавшие: он имел какой-то облезлый вид. Не потому, что на нем было мятое пальто и нечищеные ботинки: в те времена, когда мы жили в «Эдеме», Котя вообще щеголял зимою в парусиновых туфлях.
Я схватила его за рукав.
— Лелька! — Мы выбрались на безлюдное место. Мне показалось, что Котька как-то стеснен в разговоре.
Искренняя радость того первого мгновения, когда я окликнула его, будто растаяла, пока я наскоро отвечала на его вопросы, как живу и чем занимаюсь.
— А ты, Котька, ты теперь в Москве?
Я вспомнила, что после разрыва с «эдемовцами» Котька уехал, как говорили, куда-то на юг.
Котька ответил не сразу:
— Приехал к брату. А работаю в Донецке.
— Шахтером, да? — Я подумала, что Котька правильно поступил: пошел на производство.
— Как это у тебя легко! Думаешь, это сахар — в шахте? Я счетоводом в конторе служу.
— Счетоводом?
— Меня же исключили из комсомола еще тогда,
— Ты подал на восстановление?
— Нет,
Мне послышалось недружелюбие в его тоне.
Значит, Котька в Москве, но и не подумал поискать меня, Володю…
— Виделся с Гнатом, — криво улыбнулся Котька, — ну, куда уж! До него, как до неба!
Да, я тоже слышала, что Гнат Хвильовий «забурел», как это у нас называлось. Все-таки я не могла так расстаться со старым товарищем!
— Давай встретимся, Котька! К Володе поедем, — предложила я, обуреваемая воспоминаниями об «Эдеме», о нашей коммуне. О Наташе.
Котька молчал, не глядя на меня, словно взвешивал что-то.
Я удивилась:
— Ты знаешь, Володя Гурко в Москве. Женился…
— Слыхал, — наконец выдавил из себя Котька. — Встретимся, у меня все еще впереди! — засмеялся он и стал на миг менее озабоченным и более похожим на прежнего Котьку. Мы расстались как-то странно, мне показалось, что Котька с облегчением простился со мной. И хотя он записал мой телефон, я не была уверена, что он им воспользуется. Мне хотелось поговорить о Котьке с Володей. Он давно не звонил мне. Конечно, ему было не до меня…
Изредка он радостно сообщал об очередных событиях своей семейной жизни. Одним из них было обзаведение ребенком.
Узнав об этом, я удивилась до крайности. Недели за три до разговора я была у Гурко, видела Клаву, но никаких признаков того, что она готовится стать матерью, и в помине не было. Клава действительно была необыкновенной девушкой, но не до такой же степени!
«Приезжай, все узнаешь!» — сказал Володя тем счастливым голосом, которым он всегда теперь разговаривал.
Я приехала. Оказалось, что Володя с Клавой заняли теперь и комнату соседки.
— А воровка где же? — удивилась я.
— Стала снова воровать. Выслали из Москвы.
— А ребенок? Вы же ратовали за ребенка!
— От ребенка она отказалась. Лишили ее материнских прав! — радостно объявил Володя.
— В детдом сунули? — с сожалением спросила я.
— Зачем же? — Клава улыбалась своей немного потусторонней, джокондовской улыбкой. Она вышла в соседнюю комнату и вернулась со спящей девочкой на руках.
— Воровкина? — беспечно спросила я.
— Зачем же, — повторила Клава с прежней интонацией, — она теперь наша. Машей ее зовут…
— Маша, да наша! — захохотал Володя, с обожанием поглядывая на Клаву, из чего было ясно, что это ее затея.
— Ну а если у вас будет свой? — нерешительно спросила я.
— Тем лучше! — поспешно ответила Клава. — Чем больше детей в семье, тем лучше! Ведь мы очень быстро идем к абсолютному повышению благосостояния трудящихся.