— Папа. В честь мамы.
— А кто твой папа?
— Его уж нет, — высокопарно, что, очевидно, ему было свойственно, ответил заморыш и добавил: — И далека его могила.
— А что он делал, твой отец?
— Пил по-страшному.
Вероятно, у папы было и другое занятие, но я не стала углубляться.
Про маму Альфред охотно сообщил, что она была «кокоткой» и умерла от чахотки. (Тут мне стало ясно, откуда взялся «Альфред».)
Но больше всего меня поразила его фамилия: Петряйко. Почти Петрарка!
— Так ты, Альфред, из колонии, что ли?? — Я решила поставить точки над «и».
— Навроде бы. — Он притворно зевнул.
Я рассказала Овидию про Альфреда. Мой друг нахмурил белесые брови и веско уронил:
— Видимо, он самородок. А насчет совпадения фамилий, то вполне вероятно, что Альфред Петряйко — двойник Франческо Петрарки в веках. Это случается в поэзии.
Овидий прибавил:
— Надо сказать, что по виду твой Альфред может служить наглядным пособием теории Ломброзо о преступном типе…
Мне не понравились слова Овидия. Мне нравился сторож и его творчество.
Овидий решил написать в свою газету о «Сыне проститутки и алкоголика — ныне честном труженике, которому доверены государственные ценности…».
Очерк назывался «Что вы на это скажете, сеньор Ломброзо?».
Тем временем наступила настоящая осень. Шли дожди. Когда я распахнула окно, словно из-за кулис, на крыльце появился Альфред в колонковой горжетке.
— Ты почему не поешь? — спросила я.
— Скучно мне, очень скучно! — Но не скука, а отчаяние слышалось в его голосе. Как часто потом я вспоминала эти его слова. Но в то время я не зацепилась за них — нисколько!
— Что ж веселого горжетки сторожить! Шел бы на производство, — бодро посоветовала я.
Мне было не до сторожа. Меня терзали собственные заботы: в редакции холодно отнеслись к моей статье. Ученый секретарь что-то пробормотал насчет «генов». Я подозревала, что он недалеко ушел от изверга Ломброзо.
Студеным утром я проснулась от страшного шума. Открыв окно, я удивилась: во дворе было полно милиции. Знакомый мне фотограф уголовного розыска носился со своим громоздким фотоаппаратом, размахивая черным сукном, словно анархистским знаменем. Он фотографировал с разных позиций подходы к пушной базе по недавно принятому в нашей криминалистике методу доктора Бертильона.
— Что там случилось? — спросила я.
— Ограбление пушной базы с убийством, — прокричал фотограф
— А убили-то кого? — Недоброе предчувствие уже подсказало мне…
— Сторожа, ясно. Он сам был из блатных, — заключил мой собеседник, убегая.
— Нет, нет, он порвал с блатными! Потому и убили…? — Я сама удивилась и этим своим словам, и своей уверенности.
На посту у пушной базы появилась здоровенная тетка. Она не расставалась с берданкой, держа ее, как метлу.
А я долго еще не могла забыть поэта Альфреда Петряйко — «двойника в веках», пока другие события и лица не заслонили его.
В Октябрьскую годовщину у нас на юге обычно было еще тепло. Мы шли на демонстрацию погожим осенним днем и танцевали на площадях допоздна.
В Москве шестого ноября пошел снег. Он тут же таял, но воздух оставался зимним, непривычно резким, а мне еще был непривычен праздник без цветов, без легкой, пестрой одежды на людях, без танцев на площади… А с танцами теперь тоже было не так просто!
Однажды Дима меня потащил в клуб имени Анатоля Франса на праздник советского танца. Дима объяснил, что там будут демонстрироваться новые танцы, которые призваны заменить всякие вальсы, польки-птички и, уж конечно, падекатр… Я не поняла, чем нам помешал падекатр, но, видимо, у меня еще не была изжита провинциальная отсталость.
В клубе имени Анатоля Франса яблоку негде было упасть: никогда не предполагала, что упразднение падекатра так взволнует трудящиеся массы.
Как положено, началось с доклада. Его сделал серьезный молодой человек в модных роговых очках.
Мы узнали, что еще пещерные люди вытанцовывали все этапы охоты на мамонтов, и это очень помогало. В средние века, наоборот, некоторые танцы приравнивались к колдовству, и одну даму даже сожгли на костре за матлот…
Но самое главное в этой области, оказывается, происходит в наше время.
Перейдя к этому этапу, докладчик очень разволновался, выпил воды и сказал:
— С гнилого Запада к нам просачивается танец фокстрот, что означает «лисий шаг». Обратите внимание на кадры, которые сейчас пройдут перед вами…
Выключили свет, и посредством «волшебного фонаря» перед нами развернулись кошмарные картины… Мужчины во фраках и красивые женщины в роскошных платьях, прижавшись друг к другу, делали крадущиеся шаги и время от времени вздрагивали, словно наступили на лягушку… При этом они смеялись! Негодующий голос докладчика сопровождал это зрелище:
— «Лисий шаг» характерен для времен господства ожиревшей буржуазии. В нем проявляются все черты империализма, рынки сбыта уже поделены, акулы ищут, куда вложить свой капитал… Обратите внимание на вкрадчивый «лисий шаг» и жадно вытянутые вперед руки…
Он бы говорил еще долго, но в это время механик крикнул, что у него что-то заело, и демонстрация фокстрота, ко всеобщему неудовольствию, прекратилась.
Перешли к показу нового советского танца.
Оратор опять выпил воды и сказал:
— Союз танца с физкультурой сводит к минимуму элемент эротики, от которой пока мы еще не можем полностью освободиться… Вы сейчас увидите, как новый ритм вносит новый общественный смысл в простой, незамутненный половыми стремлениями танец.
Оркестр заиграл «Кирпичики». На танцевальный круг вышли пары: молодые, хорошо сложенные мужчины в синих комбинезонах, женщины — в коротких черных юбочках-плиссе и белых кофточках.
«На заводе том Сеньку встретила; лишь, бывало, заслышу гудок, руки вымою и бегу к нему в мастерскую, накинув платок», — запел, покрывая звуки оркестра мощным баритоном, представительный актер с блестящим пробором. Это был самый модный в то время романс.
Пары последовательно изобразили «встречу», «мытье рук», «бег к мастерской»; над головами взвились красные газовые косынки… Это выглядело чудесно, аплодисментам не было конца.
Дима сказал, что он — первый в нашей прессе — обратился к теме нового танца и сегодня чувствует себя именинником.
Мы вышли в фойе, где на стенах были развешаны «Эскизы новых ритмов». Что-то знакомое почудилось мне в красочных пятнах, в расположении которых странным образом угадывались какие-то позы и движения. Мне сказали, что автор эскизов дает объяснения в уголке «Пьянство — позор человечества!».
«Уголок» оказался довольно большим залом, в центре которого под стеклом были выставлены внутренности алкоголика. Облокотившись о витрину, в небрежной позе, заложив руку за борт бархатной тужурки, стоял Матвей Свободный, окруженный благоговейно слушавшими его почитателями.
— Сейчас вы пройдите в фойэ, — говорил он, четко произнося «э» и немного в нос, — и вы увидите мою идею претворенной в цвет и линии…
Так как я уже видела «идею», то сразу подошла к Свободному. Он очень мне обрадовался.
— Ты давно в Москве? — спросила я.
— Год. Разве ты не видела на весенней выставке ОМХа мое полотно «Ночная смена»? Это мой ответ на «Ночной дозор» Рембрандта.
Почему «Ночной дозор» требовал ответа, осталось для меня непонятным, но я промолчала.
— А ты женился?
Матвей, вздохнув, ответил:
— Женился. Вот моя жена.
Он показал мне большой холст с двумя пятнами: лиловым и розовым. Сочетание было гармоничным и легким: я поняла, что Матвей женился удачно, и от души его поздравила.
— А кто она?
— Искусствовед.
Тут подскочил Овидий и увел меня от Матвея.
— Если хочешь участвовать в карнавальном шествии под лозунгом: «Даешь новые ритмы!» — то там уже собираются…
Мы быстренько прицепили себе картонные носы, бесплатно выдаваемые в раздевалке вместе с одеждой, и вышли на улицу.
Эта ночь была очень веселой. Про «ритмы» как-то забыли, и я танцевала с Овидием на Садово-Триумфальной площади «польку-бабочку с вывертом и подскоком»…