Все! На площадь развернутым строем, занимая ее всю, вдвигается сводный военный оркестр парада. Марш Чернецкого… Торжество труб, убедительность барабанной дроби, ликование кларнета, апофеоз литавр.
Какая-то разрядка. Мгновение тишины. Облегченности. Отрадной усталости. Но уже за пределами площади, на дальних подходах к ней, слышны звуки другого оркестра, другой знакомой мелодии.
Под эти звуки, в хоре выкриков «Да здравствует…», в сумятице приветственно выкинутых рук с флажками, с портретами, с транспарантами занимают площадь колонны московских районов.
Пестрая лента течет непрерывно долгие часы. Долгие часы все там, на Мавзолее, стоят и машут руками и шапками, каждый раз встречая новую и новую волну со своим прибоем, своим шумом, своими брызгами…
И я стою, не обращая внимания на то, что снег тает па моем воротнике и холодная струйка течет у меня но спине.
Впечатления так переполняли меня, что я никак не могла втянуться в будничную колею. Куда я могла адресоваться со своими восторгами? Конечно, к Володе. Я знала, что он приехал перед самыми праздниками, а во время военного парада был в наряде на Красной площади.
Кроме того, я горела желанием узнать, убили ли тигра и при каких обстоятельствах.
Оказалось, что история с тигром была для Володи пройденным этапом. Небрежно, словно он охотился на тигров каждый день, он сказал, что тигра вовсе не убили, а «отловили». Как же это?
— Очень просто, словили же его в тайге! И мы так же: загнали в западню, опутали сетью. В общем, он уже в зоопарке. А я как раз хотел тебя видеть. Не знаю, сможешь ли ты помочь в этом деле, но, понимаешь, я с ним обратиться ни к кому, кроме тебя, не могу.
Удивительно! Чем я могу помочь Володьке?
— Ты сейчас все поймешь. Помнишь Гришку Прокофьева? Ты его раньше знала, когда он был помощником у меня в ДЕТО.
Действительно, я припоминала какого-то Григория, мужчину лет тридцати, то есть значительно старше Володи. И он был чрезвычайно исполнительным, немножко смешным, потому что нос у него сильно задирался кверху, а над этим задорным носом уныло свисал жидкий светлый вихор. Это несоответствие и было смешновато.
— Ну а потом, уже в Москве, он перешел на самостоятельную работу, — говорил Володя. — Человек он верный. Служил на границе. Заслуженный, в общем. Одно время направляли его учиться. Но из этого ничего не вышло. Захлебнулся он в науках, еле вынесло волной. В полумертвом состоянии… И вот, понимаешь, вдруг в отделе кадров — через столько лет! — дознаются, что Григорий скрыл свое социальное происхождение…
— Сын кулака?
— Хуже. Полицейского.
— Какого полицейского?
— Не жандармского полковника, конечно, а простецкого околоточного с той самой шахты, где принимали Григория в партию. И где его отец этот самый и по сей час служит ночным сторожем в конторе.
— Как же Григория принимали в партию?
— Значит, не придали значения. Всем, безусловно, было известно, кто его отец. Ведь принимали на той же самой шахте… Но закавыка в том, что в анкете Григорий написал, что происходит из семьи служащего. И так оно шло и шло. Пока кому-то не взбрело в голову написать в отдел кадров: дескать, скрыл и продолжает скрывать…
— И как же?
— У нас на собрании, когда Гришку спросили, зачем он скрыл… ну, он честно ответил: «Иначе меня не приняли бы, а я хотел быть в партии…» А почему хотел? Не для личной же выгоды — какая уж там выгода! — то на границе под басмаческую пулю голову подставлял, то хлеб брал у кулаков… Мы и решили: строгий выговор с занесением. И вверху утвердили. А со службы, конечно, поперли…
'— Ты думаешь, его можно будет к нам устроить? — удивилась я.
— Ну что ты! В органы юстиции не пойдет. А вот в газету, внештатно, можно попробовать. Гришка — пи- сучий парень. Поговори со своим Овидием.
Я обещала.
И действительно, Григорий Прокофьев пришелся ко двору в «Вечерней газете»…
Кто мог бы вообразить, при каких обстоятельствах мы снова встретимся с ним!
Часть вторая
I
Этот год был для меня годом работы. И успеха. Я уже привыкла к успеху.
Когда дождливым рассветом начался тот августовский день, я никак не могла предположить, что ступила на край доски, другой конец которой хватит меня по голове, и от этого удара я рухну.
Телефонный звонок разбудил меня мгновенно: уже выработался такой рефлекс — «На происшествие!». Необычным было только то, что звонил сам Ларин.
— Слушайте меня внимательно, Таисия Пахомовна, — начал он тем повышенным тоном, который всегда у него сопутствовал обстоятельствам щекотливого характера.
— Я вас слушаю внимательно, Иван Петрович, — отозвалась я почтительно, как могла спросонья.
— В Лебяжьем, на даче Титова, да, да, того самого: Алексея Алексеевича… — торопливо и доверительно журчал Ларин… (Что значит «того самого»? Я вообще никакого Титова не знала), — жена Титова покончила жизнь самоубийством.
Я выжидательно молчала: «Я-то тут при чем? Я же не районный следователь. К тому же имело место самоубийство…»
Ларин журчал в трубку:
— Самоубийство бесспорно, но начальство интересуется возможными мотивами. Человек-то уж очень на виду.
Он, несомненно, имел в виду мужа и диву давался, с чего бы кончать с собой женщине, раз у нее муж «на виду».
Я все еще не понимала, о ком идет речь, но в ларинском журчании мелькнуло слово, осветившее для меня все: Холмогорная! Да, Титов — начальник строительства в Холмогорной, блестящий хозяйственник, герой гражданской войны, представитель новой технической интеллигенции. Я его видела в разных президиумах: красивый мужчина с такими огнями в глазах, что казалось, сейчас выпрыгнет из президиума и чего-нибудь учудит… А что жена? Наверное, такой хват имел романы на стороне.
Такие соображения лениво копошились в моей голове, и не возникло в ней никаких, даже ни тени предчувствий, что это происшествие может сыграть какую- то роль в моей жизни.
«Интересуются возможными причинами? Будет сделано». — Я стала одеваться. Присланная за мной машина уже стояла у подъезда.
Когда мы подъезжали к Лебяжьему, совсем рассвело. Дождь все еще моросил, временами останавливаясь, на какие-то минуты неподвижно повисая в воздухе слабо мерцающей пеленой, похожей на частую сеть, полную мелко трепыхающейся рыбы.
Ехали по пустынной проселочной дороге, раскисшей от ночного дождя, и я подумала, что, когда женщина стреляла в себя, тоже шел дождь и струи текли по стеклу темного окна. И может быть, это было последнее, что она увидела.
Мы спустились с крутого холма к озерам. Да, здесь было не одно озеро, а несколько, словно нанизанные на один стержень кольца. Серая без блеска вода была огорожена темно-зелеными стеблями камышей, угрожающе резкими, как ножи, иногда с коричневыми словно бы рукоятками, точно эти ножи вонзились лезвиями в землю.
И как-то не верилось, чтобы эти суровые озера были лебяжьими.
«Куда выходили окна той комнаты, где женщина?» — Я подумала об этом потому, что мы уже подымались вверх на глинистый бугор, на котором был виден большой, помещичьего типа дом с колоннами, окруженный садом. Титов, конечно, крупный работник, но неужели ему отведена такая огромная усадьба? Других строений поблизости не было видно, и мы подъехали к воротам. «Детский туберкулезный санаторий имени Розы Люксембург», — прочла я.
У проходной, где уже знали о происшествии, вахтерша в брезентовом плаще с капюшоном показала нам рукой под горку: там, за мостиком…
Мы переехали деревянный мост над мутным ручьем, вбегающим в озеро, и оказались в крошечном поселке. Один из домов, наверное, когда-то принадлежал управляющему имением, он был побольше, мокрые кусты окружали застекленную веранду. Ворота были отворены, и когда мы въехали, то увидели поодаль под навесом новенькую машину «рено», на которой, видимо, приехал Титов.
Вдоль тропинки, ведущей к дому, шпалерами стояли кусты флоксов сплошь с обрезанными стеблями. Сад был просто опустошен.