На следующее утро, открыв глаза, она обнаружила на тумбочке вместо уже привычной ненавистной совиной рожи ярко-оранжевую литровую прозрачную бутылочку – Марга ухитрилась, пока она спала, принести ей свежевыжатый апельсиновый сок, с мякотью – против авитаминоза. Приложившись к бутылочке (откупорив тут же, не вылезая из постели – с приятнейшим кликом), она поняла, что никогда и ничего на этом свете более лакомого не вкушала.
– Вос из? – возмутился из своего тюремного дворца Куки – когда через четверть часа Елена принесла вниз Марге в кухню абсолютно пустую прозрачную тару.
А Марга не верила своим глазам, счастливая как ребенок, что наконец-то хоть чем-то гостье потрафила. Из холодильника была извлечена свеженькая непочатая бутылка.
– Орррошэн-сафт! – аппетитно протянула из-за стола Катарина, пожиравшая на скорости свои мюсли.
– Как-как ты это произносишь? – в восторге переспросила Елена. Для которой теперь это название звучало музыкой.
И с каким-то то ли мамашиным южным, то ли с квази-французским, наполеоновским, прононсом Катарина еще раз одобрительно повторила:
– Оррррошэн!
И от этого ледяная оранжевая лава становилась еще вкуснее.
Эту литровую порцию Елена выдула тут же, при Марге с Катариной.
Марга хохотала, но в то же время говорила, что это доказательство ее медицинской теории:
– Организм требует витаминов! – и выразительно посматривала на дочку, явно намекая той, что, мол, и с ее, Маргиной, сигаретной слабостью можно было бы быть погуманней.
Организм требовал соку так много, что Елене была выдана еще одна бутылочка – с собой, в поездку на таинственный «Женский» остров – в монастырь, куда они отправлялись сегодня же, в воскресенье, всей (и женской, и мужской, и баварско-русско-еврейской) компанией – поездку, для которой пришлось вскакивать на рассвете – так что даже любимое развлечение – прогулку с уже вертевшимся веретеном Бэнни – Катарина оставила на Маргу.
Пока они с Катариной бежали ко станции – откуда должен был забрать их уже знакомый крылатый пулеобразный симпатичный автобус, Елена, запыхавшись, спросила ее:
– А как звучит «Отче наш» на немецком? Нас никогда не учили…
– А зачем тебе?! – изумилась Катарина и остановилась.
А потом сбиваясь, и начиная снова, и опять сбиваясь, и по-детски растерянно улыбаясь, и попыхивая, злясь на себя, когда ошибалась, и морщась, как будто ей в лицо брызгали очищаемыми апельсиновыми корками, Катарина все-таки прочла молитву, на бегу, целиком.
В середине автобуса уже сидел Воздвиженский и, сердито посверкивая очками, гугнил как громкоговоритель:
– Лучше было бы сходить в Хофбройхаус пивка попить. Нафига тратить весь день на эту поездку! Одна дорога туда-обратно займет часа четыре! Весь день терять! Это мы сейчас доедем туда только в…
Проходя мимо него, Елена вдруг вспомнила, как удивительно он похож, когда без очков, на Вергилия – в мраморной версии, с отбитым носом (безупречно восстановленном сейчас – в версии Воздвиженского), с припухшими губами, Вергилиевым подбородком и нежной ключицей, из неаполитанского склепа древнего пиита.
И, решив проверить, не оптический ли это обман ее памяти, Елена остановилась, и в приказном тоне сказала:
– Воздвиженский, сними, пожалуйста, очки на секундочку.
Воздвиженский, с округлившимися глазами, уже готов был загундеть снова, но все-таки послушно очки снял. А Елена, удобно оперев колено на сидение, нагнулась, и еще через секунду опять уже удивлялась тому, какие же молочные на вкус у него губы.
С изумившей ее опять саму ясностью она вновь подумала в первую же секунду, целуя его: «Ну уж нет. Этого молочного щенка я миру не отдам. Он будет таким, как я хочу».
– А мы вчера с Ксавой и его родителями в компьютерный магазин в Мюнхен ездили. И поэтому я на фондю не пришел… – обмякшим голосом выговорил, как какое-то защитное заклинание, не зная что сказать, и все еще держа очки в руках, Воздвиженский, когда она перелезала через его колени и усаживалась к окну.
Бедный Ксава, вошедший в автобус сразу после нее, протиснулся мимо и, виновато улыбаясь, поплелся на заднее сидение, смекнув, что с Воздвиженским ему сегодня не сидеть.
Катарина удобно осела с Ценци на первом ряду.
Анна Павловна делала вид, что задней части автобуса вообще не существует, и что у нее болит шея и назад поворачиваться она физически не может – торчала рядом с передней дверью, массировала затылок и смотрела строго вперед, ведя громкую болтовню с водителем.
А на Аню Елена уже даже боялась и посмотреть – понимая, что любимая подруга скорее всего после этого с ней вообще всю жизнь не станет разговаривать.
– Ходить в Хофбройхаус, – спокойно заявила соседу Елена, расправляя воротник его рубашки (и убеждаясь, что сходство с юным Вергилием действительно поразительное), – это все равно, что придя в прекрасный музей, отправиться на экскурсию в подвал в вонючую сторожку, выяснять, где там в прошлом году водились клопы!
И очков Воздвиженский так и не смог надеть, пока автобус не тронулся. Да и когда поехали – тоже.
– Ну что, слишком долгая дорога была, да? – осведомилась она у Воздвиженского, когда автобус уже припарковался у пристани Прин на Кимзэе, рядом с потешной, как будто бы детской, крошечной, как из фанеры сделанной, железной дорогой.
А у самой, когда выпрыгивала из автобуса на провернувшийся гравий, в голове опять пронеслось: и один день – как тысяча лет.
Прямо под крыло автобуса как раз пристроился низенький зеленый паровозик, и вылезали из него, согнувшись, неловкими клячами туристы.
Рядом с парковкой почему-то одиноко валялась кабинка канатного подъемника – как будто сорванная диким порывом ветра откуда-то с гор.
Огляделась – и ахнула: а горы то – вот они! Всплывают из-за озера, как гигантские синие киты! А само Кимзэе, дивное, неохватное, от ветра играет так, как будто переполнено тысячами тысяч форелей, сияющих акварельной чешуей на солнце, резвящихся под защитой этих синих кашалотов.
То ли спертый влажный воздух был тому виною, то ли тихо изумляющийся сам себе вид, – но до пристани все дошагали в глубоком молчании, словно каждый вяк натыкался на хук с гор, с той стороны озера.
Деревянные балки и столбы пристани бултыхались в нереально синей воде с бутылочным плеском.
Двое усатых, невероятно одинаковых, высоких черных матросов, чем-то смахивающих на Маргиного супруга, только бойкие, шумные, здоровяки, здоровавшиеся за руку и шутившие с каждым пассажиром, – так прокурили до этого, ожидая, когда подвалит спозаранку народ, весь салон, что каждый из ступавших на борт, внутрь, кашляя, пробегал – мимо малахитово-венозных пластиковых столиков с домашними мещанскими деревянными стульями с пестрой обивкой, как в советских кооперативных кафе, и уездными пестрыми торшерчиками, зачем-то расточительно горящими этим ярким утром, и бело-синими флажками – наружу, на заднюю открытую палубу с банкетками. Где стоять хотелось совсем одной. И куда набились все ужасно, и мешали вздохнуть, оря, внезапно сорвав запись с паузы, повиснув на всех вертикальных и горизонтальных плоскостях, выкидывая все доступные коленца (Чернецов – так сам себя за борт, в последний момент бесцеремонно схваченный за шкирку и втянутый обратно Анной Павловной).
Сосновые сваи, торчавшие, совсем близко, из воды, с которых шмацающий борт кораблика стесал изрядное количество подгнившей трухи, открывали внутри пахучую, неожиданно свежую, желтоватую кочерыжку.
И из такого же материала явно были сделаны таинственные эллинги, поодаль на берегу.
Черноволосые матросы нетерпеливо ждали, пока корабль заполнится всеми приехавшими на фанерных паровозиках: прихватывали бодрых загорелых бабульков, недовольно демонстрировавших, что они и сами кого угодно под локоток подымут; подталкивали добропорядочных моржовых мужей, помогая им спотыкаться на деревянном мостике, перекинутом с корабля на бал; салютовали их лучшим половинам; и вносили за разнообразные конечности на борт их макаковых детей. В чуть проветрившемся салоне публика расселась за столиками под флажки и с шумом разворачивала жвачки, конфеты и младенцев.