Вероника стояла позади них, придерживая дверь и щурясь на солнце:
– Столько ласточек мы никогда здесь еще не видали! Надо же! К дождю, что ль? Неужто и до нас этот ураган докатится?!
Дверь закрылась. Сокрестие проржавевших железных лат на ее неровной поверхности было похоже на сгорбленную спину мощного старика-монаха, в одиночку удерживающего натиск осады снаружи.
Вконец расшалившаяся гладенькая большеглазая ласточка влетела Елене под мышку и, прошмыгнув, как под мостом, вынырнула за спиной. А на обратном круге, на бреющем, в буквальном смысле, полете, взъерошила и взбила крылом волосы остолбеневшему от такой наглости Воздвиженскому.
Ее отсутствия на экскурсии никто особо и не заметил. Анна Павловна не задала ей ни единого вопроса, и, кажется, была все это время за нее спокойна: куда она с острова-то денется? Аня, похоже, вообще мудро решила закрывать глаза на выходки любимой подруги: подвалила к ней, и, делая вид, что Воздвиженского рядом с ней просто не существует, как будто это просто мираж в воздухе, сквозь который она может без помех пройти, принялась ей сливать свои наблюдения:
– Ты посмотри, какая Ларисе Резаковой немка досталась! Поразительно на саму на нее похожа! Взгляни только! Прямо вылитая Резакова! – тихо хихикала Аня. – Не внешне, а повадкой.
Сильвия, красивая поджарая длинноногая блондинка с мумифицированными восковыми скулами, вовсе не похожа была на маленькую плотную Резакову, приклеившую к себе вечно недовольную стервозную гримасу, сильно портившую лицо; тем не менее, действительно чем-то ей подходила: и теперь, когда они вышагивали рядом, это было особенно заметно. Обе слегка подмороженные, обе болезненно сфокусированные на своей внешности, обе все время держащие себя в руках, и, на всякий случай, никогда не позволяющие растягиваться коже лица в улыбке – они мерно и бесстрастно, как будто два разномастных легавых пса, у которых отбили нюх, продефилировали и мимо столетних лип, густо оплетенных плющом, в котором хулиганили ласточки, играя в фуникулер, и мимо неравномерно заплатанной бетоном монастырской стены, где усики хмеля с шаловливой точностью имитировали форму вековых трещин – и ничегошеньки вокруг не замечали, только иногда оправляя волосы и поджимая губы, штампуя помаду. И не расколдовались даже когда прямо перед ними на изумрудную мураву спикировал с неприличными криками и очень длинным тормозным путем все тот же селезень, водевильно догоняя свою даму сердца, а потом, увидев продвигающуюся толпу, тут же забыл про любовь, и, раскланявшись перед приезжими, с той же страстью принялся выклянчивать десерт.
– Как вы думаете, они, на пару с уткой, это представление перед каждой туристической группой устраивают? Может, у них даже расписание прибытия кораблей есть? Семейный подряд? – спросил их с Аней Воздвиженский.
Аня не отреагировала на него вовсе.
Шагали по узенькой дорожке вдоль стены. Елена пыталась идти рядом и с Аней, и с Воздвиженским. И в результате, передвигались они по тропинке, толкая друг друга, стреноженным неправильным треугольником.
– Links oder rechts! Likns – oder rechts! – гундосым учительским голосом заорал вдруг и засигналил им сзади велосипедист, в мерзких рептильих обтягивающих шортах, делая гнусное дидактическое ударение на слове «oder».
– Ну что ж, голос вполне соответствует его противным, жилистым как у общипанной курицы, задним ногам, – прокомментировала, оглянувшись, Елена. И хотела еще что-то добавить про его корзинку сзади велосипеда для покупок, полную яиц, но вовремя сообразила, что метафора получится нецензурной.
Аня молча, без всякой реакции, отступила и пропустила всех вперед.
– Не трамвай, объедет, – недовольно буркнул Воздвиженский, но все-таки ускорил шаг и перескочил на обочину к Елене.
– У курицы нет задних ног, – занудно поправил он ее.
– Зато у велосипедистов есть! – оборвала его Аня, подтянулась, перестроилась, оттеснила Воздвиженского и пошла впереди него с Еленой.
Дьюрька фотографировал на пристани Анну Павловну – и в кадр в самую последнюю секунду, разумеется, влез с объятьями и криками «Хрюй!» Чернецов – изогнувшись дугой, в невообразимом – с зелеными и черными яркими полосами – жакете (купленном явно тоже, чтобы впечатлить даму сердца), и в кроссовках на очень высоких подошвах, и в джинсах, вечно висящих на нем почему-то кулём, – с высоты своего роста, он смешно приложил низенькой Анне Павловне голову на погон плащика.
Ласточки их обратно не провожали. Зато во втором, крытом верхнем салоне, на том же самом кораблике с усатыми матросами, обнаружилась стая дебилов, не понятно, откуда взявшаяся и не понятно где и что навещавшая – и не исключено, что катавшаяся здесь уже по озеру кругами весь день, доселе никем не замеченная. Человек десять (самого разного возраста и тригонометрии голов) сидели с самым серьезным официальным видом за двумя составленными вместе пластиковыми столами цвета жилистого индиго, разложив вокруг себя письменные приборы, удобно пристроив локти на стол, и изо всех сил гавкали, храпели, сипели, лизали стол, забивали карандаши себе под ногти, заливались глупым смешком, и явно при этом понимали друг друга. Единственная, кому в этой компании было не весело – надзирательница, молча жамкала развернутую газету, демонстрируя урби эт орби только свой узкий красный лоб, с колоссальными угрями.
Солнце перекатывало в салоне корабля с одного застекленного борта на другой, как в бутылке, плавно налепляя свои параллелепипедные пепельные этикетки, как на чемодан – то на одного пассажира, то на другого. Выйдя на валкую корму, и цепляясь взглядом за шершавый шлем колокольни, воздушное пространство которой по прежнему барражировали бешеные ласточки, Елена с улыбкой вспомнила, с каким суеверным ужасом Франциска, притушив голос, спросила у нее, уже прощаясь:
– А что, все эти богоборцы так по-прежнему и сидят в России у власти?
Водитель их автобуса на обратном пути, по просьбе Анны Павловны, сделал долгожданную всеми (кроме катастрофического вегетарианского меньшинства) мемориальную остановку: у Макдональдса. На фоне голодной Москвы, не пробованная еще никогда и никем бросовая макдональдсовская придорожная еда, втащенная в салон автобуса в небывало шуршащих пестрых пакетиках и обертках, которые уже и сами-то по себе казались в совке дефицитом, рассматривалась всеми как абсолютно непререкаемый деликатес.
– Леночка, тебе наверняка это есть можно… – любовно заглядывал своему бутерброду в рот Воздвиженский. – Котлетки наверняка искусственные!
– Классные котлеты! Может это ты, Воздвиженский, со столовками в своем любимым Советским Союзе перепутал? – ехидно отозвался со своего места Дьюрька.
– Кстати, Дьюрька, а как ты думаешь, почему в Советском Союзе апельсины не до́ятся? – спросила его Елена, доставая из пакета припрятанный Маргой сок и готовясь опять извлечь из крышечки чудесный клик, при вскрытии.
И, некстати, излишне ярко вспомнила в эту секунду изжогу от бурды цвета ослиной урины под биркой «Сок Мандариновый», в редкие счастливые дни продававшейся в гастрономе: вместе с пятисантиметровым моче-каменным осадком на дне стеклянной банки, и запахом уксуса, навсегда заставлявшим забыть о цитрусовых, как об источнике наслаждения.
Дьюрька сделал вид, что ее не услышал.
А когда, ухлеставшись опять в уматы апельсиновым соком, Елена побежала в тесный, крайне неудобный автобусный туалетный акрополь – пописать, и проскакивала мимо Дьюрькиного кресла, то была удостоена общения только с пунцовым обиженным ухом отвернувшегося к окну Дьюрьки.
– Может быть, мясо в котлетках и искусственное, – сообщила она, возвратившись, дожевывавшему биг-мак Воздвиженскому, перелезая через него, как через крутой горный отрог, к окну. – Но целоваться мы с тобой теперь будем уже только завтра.
Ночью, после очередной болтовни с Крутаковым («А вот скажи мне, Крутаков, – бессовестно резвилась она, сидя на лестнице и вытирая себе усы, укачивая на ночь чашку какао и из последних сил пытаясь не уронить, и не перекрасить белый ковер в шоколадный. – Есть ведь иконы, на которых дохристианских пацанов рисуют в шляпах, вместо нимба. А почему нет ни одной иконы, на которых святой бы был в очках? Что, разве не было ни одного близорукого святого? Ни одного святого в очках? Или, на худой конец, в пенсне?» «Это потому, – жеманно ответствовал Крутаков где-то в темных потусторонних недрах телефона, – что иконы ведь посмеррртно рррисуют. А когда ты умиррраешь – ты уже прррекрррасненько видишь всё и без очков. Знаешь, что Бетховен сказал за секунду до смерррти? “Ну, наконец-то я сейчас начну норррмально слышать!”»), ей приснился кошмар.