Отвлеклась – и упустила какой-то фокус. Потому что, теперь, когда она выпрямилась, перед ней стояла Катарина и протягивала ей уже стакан абсолютно прозрачной воды. С гигантски-длинной чайной ложкой.
– А где аспирин? – с чисто артистическим интересом переспросила Елена, предчувствуя какой-то веселый финт.
Катарина, улыбаясь каждым миллиметром лица, покивала согнутым указательным клювом внутрь стакана.
Елена не поверила и попросила еще раз повторить при ней фокус.
Катарина с гостеприимной радостью трюк повторила: вытащила из ирисовой жестянки зеленый пакетик, надорвала зубами, извлекла плоскую, как будто кто-то наступил каблуком и расплющил, обычную таблетину, белую шайбу размером с советский пятак, и…
В ту же секунду, как шайба коснулась воды, произведя феерический эффект, Елена, которая еще минуту назад отнекивалась, что, спасибо, она не хочет сейчас звонить матери, что из-за разницы во времени мать, сейчас, возможно, уже спит – тут, без единого слова, неприлично отодвинув с дороги Катарину и кренившегося на нее уже под пизанским углом Бэнни, рванула к телефону на лестницу, и набрав сначала сдуру, как в Москве, «198» – тут же нажала рычаг и набрала волшебный, никогда раньше не надеванный, международный код своего московского номера, и, вместо отчета о том, как доехала, выпалила:
– Мама! Мы никогда не знали потрясающей вещи! Ты где? На кухне? Достань скорее аспирин и кинь его в воду! Потом объясню! Сейчас сама увидишь!
И нетерпеливо ждала, слыша на том конце знакомый, который бы узнала, звони она даже из другой галактики, деревянный звук доставаемого, с самого верху, с голубого серванта на кухне, шуршащей пестрой жатой бумажкой обклеенного ящичка с крышечкой – с медикаментами – потом кряцающее, шероховатое причитание – это Анастасия Савельевна выдавила большим пальцем аспирин из бумажки. Потом – удивленная фарфоровая струйка из старого Глафириного графина.
– Ну?! Ну что? – вытрясала Елена из трубки визуальные подробности. – То есть – как не получается?! Ну взболтай попробуй! Ну раздави ее ложкой! Ну помешай!
– Да что ты, Ленка, выдумываешь! – уже похохатывала Анастасия Савельевна, считавшая, что дочь ее разыгрывает, но все-таки послушно пытаясь воскресить к жизни, прищучивая ложкой, унылую склизкую таблетку, так и оставшуюся мутным камнем лежать на дне.
Катарина, не понимая ни зги, стояла и ждала ее рядом на лестнице со страшной встревоженностью на остреньком личике: держа уже давно не шипевший стакан в одной скелетообразной руке, и забавный маленьким термометр с плоским штырьком с дисплеем – в другой. Ничуть не обидевшийся улыбчивый Бэнни, громко фыркая, ждал на подтанцовке.
Хлебанув кислое зелье залпом, запив таким образом конец разговора с Анастасией Савельевной, Елена, дразнясь, прихватила на секундочку самый кончик мокрого языка Бэнни. Пес, дико изумленный таким амикошонством, даже на секундочку язык прибрал. А Елена, отбиваясь от градусника, – который Катарина, живописуя коварство баварского гриппа, пыталась ее уговорить засунуть за щеку, – побежала к себе наверх в спальню, лингвистическими загадками на бегу пытаясь отвлечь внимание добровольной медсестры:
– Знаешь, Катарина, кстати, как будет «аспирин» на зулусском?
А завернув в ванную комнату, не выдержав, вдруг невежливо расхохоталась в дверях, слегка, кажется, обидев отставшую на лестнице, и не понявшую в чем прикол, Катарину: в ванну кто-то как будто кинул разом слишком много аспириновых таблеток перманентного действия. Пена выкипала через край.
Как будто кто-то все время проверял ее самочувствие. Справлялся, замерял, и остроумно выстраивал под нее антураж, климат, и даже ванну. Чтобы не отпугнуть.
Теперь каждый день купание утром и вечером было синоптически выверено – и, подмигивая термостату, она отправлялась в плавание.
Лежа в ванной под слоем пены, она слушала через маленькое круглое (выкликавшее из памяти как нельзя более подходящий к нему сейчас буквальный ярлычок «слуховое») окно, как в саду упоительные южные голуби не глюкали, а ухукали:
– Ого! Ты что-о тут? Ого!
«Южными» этих голубей окрестила, собственно, Анастасия Савельевна, потому что лично ей они встречались только «на юге» – в Кераимиде, у самого Черного моря, городке, где Анастасия Савельевна родилась. Елене, которую Анастасия Савельевна привозила в Кераимид, впервые, пяти, что ли, лет от роду, город показался заманчивым прежде всего тем, что там, в крымском угаре, под аккомпанемент этих особых, ухукающих голубей, прямо на улицах раскидывалась (в самом прямом, причем, смысле этого слова – разбрасывалась) шелковица – долговязая кузина ежевики.
Фиолетово-чернильные кляксы на асфальте, оставляемые перезревшими ягодами шелковицы, расшвыриваемыми деревьями прямо под ноги, Елена поначалу приписывала как раз этим таинственным, неуловимым (но вероятно все-таки каким-то образом какающим) южным голубям, которых ей почему-то все никак не удавалось рассмотреть: они мастерски прятались в тутовой гуще, так что всегда можно было увидеть тяжесть их тела – по просевшей ветке, но никогда их самих. Анастасия Савельевна их описывала тоже как-то туманно, и по всем приметам в фантазии Елены вырисовывались все те же самые уличные московские голуби, только толстенькие, чистенькие, редкие и пугливые, кушающие в основном семена трав, ну и иногда шелковицу, когда созреет – короче говоря, какие-то доисторические рафинированные предки тех, которые теперь живут в городах и дерутся за пищу, как беспризорники.
Не без Анастасии-Савельевниных наводок и кокорок был освоен финт с залезанием на ближайшие занозистые заборы; и открыт небольшой семейный конвейер по передаче вниз матери, ждавшей на шухере, готовых лопнуть (не сжимай только! Ну вот, опять, и прям мне на белую кофту! Всё, хватит, слезай сейчас же!) живых душистых пупырчатых бомбочек со сладкими чернилами. Но как-то все же не вязалось в воображении, какие же такие шелка умудряются из этой вязкой жижи напрясть прожорливые гусеницы, упоминаемые, практически наравне с прочими штатными советскими работниками, по телевизору, в докладах генсека-маразматика («туто-во-во-во-гого шелко…»), самого себе присуждавшего, за заслуги оных, видать, гусениц, звезды героя.
Когда пятилетнюю налетчицу подельница-мать спускала с забора, и банда начинала делить добычу, разложенную горкой на бумаге, ягоды, аккуратно вытаскиваемые, чтоб не рухнула вся конструкция, и отправляемые, сперва, в рот по одной, сразу выделывали с внутренней стороны ногтей большого, указательного и среднего пальцев интересную очень-очень темно фиолетовую инкрустацию, а уже через пару минут, по мере проявления и закрепления краски, – когда шелковичная гора уже без эстетства, с мурчанием, напропалую варварски загребалась в рот, – маникюр на руках становился неотличим от рвотно грязных ногтей приморских мальчишек, – торговавших под соседним забором пережаренными подсолнечными семечками (с такими кристаллами солончаков на них, как будто готовились для муфлонов, а не для людей), в грязно свинцовых кульках, наверченных на все тех же пальцах из позапрошлогодней газеты «Правда», – и самих же из этих кульков лузгающих, покель не подвалил покупатель – как наркодилеры, дерущие бесплатную начку с каждой дозы проданного товара. Отчего мостовые даже в центре Кераимида всегда напоминали ленту заводика по массовому горячему отжиму подсолнухов.
Малолетки, выкрикивающие повсюду в темноте с перечислительной интонацией: «Сэмюшки, сэмюшки, сэмюшки!» – тем же звуком одновременно сплевывая анонсированный товар через губу на асфальт, были до того черны, что, казалось, присыпаны вулканическим пеплом. Между их шрамами, содранными коростами, чесоточными волдырями от нападений крупнорогатых летучих крымских насекомых – на локтях, коленях, запястьях, лбах, щеках, бровях – и остальными семьюдесятью процентами загорелой суши тела, был такой же цветовой и колористический зазор, как между изредка попадавшимися незрелыми, телесно-розовыми крупинками шелковицы – и всем ее остальным, сугубо чёрно-морским, окрасом. Мать, впрочем, сильно подозревала, что многолетние слои загара мальчишек усугублены многолетней же их немытостью. Если не считать регулярных соленых морских процедур, которые только дубили кожу, и при высыхании, соль, прижжённая солнцем, превращала грязь мальчишек в подобие вечной татуировки. Мальчишки смешно, через грязную губу, говорили: «Мале́нько!»