А вот едем мы с ним как-то раз по Садовому кольцу, разговорились о чем-то мистическом, и тут он после финальной паузы выдает мне:

– Вы знаете, Лена, я вот честно вам признаюсь: мне иногда кажется, что что-то где-то все-таки есть!

И это в этом ужасе серой слякоти, каменных брызг, грязищи и вечно бибикающих неврастеников в пробках Садового сказано!

Но это он только со мной такой чувствительный. Подъехали, вон, давеча, припарковываемся на Новом Арбате, ну там, в Артиколи сходить крем мне гипоаллергенный купить, ну и к машине подбегает моментально кривоногий и нагло криволицый в черной короткой дубленке штырь и колотит со всей силы по лобовому стеклу красным кулаком, вышибая либо пропуск либо взятку.

Тут сентиментальный Андрюша мой, спокойным движением, открывает окно, поворачивает голову и изрыгает туда страшные нечеловеческие матюги, вперемежку с названием государственных аббревиатур – так что мнимый контролер отваливается и больше никогда не появляется на нашем горизонте; а Андрюша – бззыымм – закрывает окно – быстро-быстро, видать, чтобы его матюги не успели обратно ко мне по воздуху в машину влететь – и вмиг поворачивается ко мне со своей обычной мягкой улыбкой, и даже какой-то детской растерянностью на губах, как будто его застукали на невинной шалости:

– Вы простите, Лена, что так далеко от входа припарковаться удалось, – идти немножко далековато, а холодно опять на улице…

Вот и вчера – холодно – не то слово! Просто уже температура против Цельса, по моим ощущениям. Или как его там звали? Брррр. Околеть можно.

Территория, патологически, насквозь, зараженная холодом.

Снаружи, за решеткой входной двери, за стеклом – загадочное, завалившееся углом за деревянную перемычку, большое объявление: «Нотариус – воскрес.».

Андрюша говорит:

– Лена, вас продует! Ветер-то штормовой прям. Зря вы так легко…

Иду, думаю: действительно. Свирепейшие муссаки и пассаты дуют в моем переулке – ну или как их, свирепые, которые веют обычно между скал? Нет, мусаки – кажется, это что-то съедобное. А пассаты – это, кажется, машины. Ну не важно. А как их? На самом деле? Которые между скал? Патиссоны? Что-то, думаю, какая-то мне гастрономия в голову лезет вместо географии. Вперед, вперед – срочно! За едой!

Подходим к арке – а там – гондольеры! Всё водой залито, и гондольеры гребут! Стая солнечных диких зайцев в салочки играет, всё сияет, ручьи бурлят, прилив, зайцы с солнцем в пинг-понг режутся – от воды на внутренней подложке арки – рисуют дрожащие борозды нёба на ее зеве и на всех живых плоскостях вокруг! И вот, один гондольер из-за угла с Тверской сюда к нам выгребает, а другой из переулка ему навстречу плывет. На их спец-одежде тоже солнечные блики балуются – волнистые сеточки выделывают: многократно повторяющийся в разные стороны знак «приблизительно равно». Я зажмуриваюсь от сияния и уже буквально слышу, как гондольер, который выгребает сюда к нам с Тверской, кричит из-за поворота (как и положено истому венецианцу) тому гондольеру, который здесь, в переулке, чтоб не столкнулись гондолы:

– Оой! Гондой!

А тот ему отвечает… Нет, я тебе даже лучше и не буду передавать, что он ему ответил, этот другой гондольер! Который, стоя на деревянном помостке, увы, прочищал веслом прорванную на углу с Тверской канализацию.

Заткнутый нос. Капюшон. Все люки задраены. Маршрут броска – Елисеевский. Оббежали весенний арык стороной. По узкой сухой кромке, с правого боку под аркой. Ноги строго ставить только одна за другой по линеечке. Как муравьиный мост. Андрюша даже предлагал использовать машину как волнорез.

Подземный переход. Нырнули-вынырнули, уже с той стороны Тверской. И тут я сразу опознала по вишневой заднице пальто свою знакомую бомжиху: массивная, с сильной проседью, ровно подстриженные волосы по плечи, с тележечкой. Я обрадовалась жутко! Я  ж ее уже с месяц или больше не видала! Мало ли что с ней могло произойти!

– Инна Григорьевна! – кричу. – Здравствуйте, дорогая! Как ваша грыжа?

А она аккуратненькая такая – не как другие бомжи, которые демонстрируют свою нищету – и, главное, не пахнет. Говорит, что куда-то на вокзале раз в неделю бегает мыться в платный душ. Зубную щетку с собой всегда носит. В тележечке такой специальной, где все ее вещи.

– Инна Григорьева! – кричу, и уже догоняю ее, уже рукой до правого плеча ее дотрагиваюсь: – Подождите! Я вас еле догнала! Как ваша грыжа?

И тут Инна Григорьевна оборачивается ко мне – и оказывается хорошо одетой гнусной бабой, идущей в Елисеевский. С тележечкой. А никакой не Инной Григорьевной. Тьфу ты.

И самое изумительное ведь, Инна Григорьевна никогда ничего не просит! Не попрошайничает, в смысле, на улицах. Как она живет – загадка. Иногда суешь ей денег, а она триста раз переспросит:

– А ты уверена? А ты-то сама как проживешь?

Впрочем, однажды – попросила в магазин «Москва» зайти и книжку ей купить. Она смешная, эта Инна Григорьевна. Библиотеку целую возит в этой своей тележечке. Обменивается книжками с весьма не тверёзыми поэтами, которые под утро с безобразно интеллектуальных пьянок расходятся. Цитирует Бунина и Горького времен Капри. Бомжует уже лет пятнадцать. Говорит, что родная сестра ее с квартирой обманула, когда их мать умерла. А один раз – последний раз, когда мы виделись – вдруг впервые пожаловалась: задрала свой фиолетовый свитер и показала – вон, смотри, ужас, грыжа – говорит: «в больницу надо, но кто меня такую возьмет». С правого боку на животе у нее оказалась выпадающая из подола общей скульптуры гроздь нездорового сизого гипертрофированного винограда. Сколько ж я ее уже знаю, эту Инну Григорьевну? Ты бы видел, как мы с ней познакомились! Я как сейчас помню: как-то выбежала ночью к вагончику «Крошки-Картошки», туда вон, напротив, в начало Тверского бульвара, где Пушкин стоял, пока Сталин не перекинул его на противоположную сторону. А на мне эти старые джинсы rocco barocco, яркие, разрисованные, абсолютно ассиметричные, с мордами и с вкраплениями и стразами на пятой точке. Смотрю, какая-то женщина стоит под козырьком, у киоска, красивая, лет шестидесяти, с какими-то вольготно расположенными крупными чертами лица, с длинным аккуратным каре, с проседью, и с тележечкой – и аккуратненько ест картошку с сыром за столиком – чикает пластиковыми ножом и вилкой, перебрасывается с девчонками-киоскершами про погоду: тоже весна тогда была, только вот ночь теплая, парило прямо – и хитро на меня так посматривает.

Дождалась, пока я себе тоже картошку купила (мне без сыра и без масла, пожалуйста).

И вдруг говорит мне – без всякого предисловия:

– Интересные у тебя джинсы: на левой штанине – все твое прошлое, на правой штанине – вон, будущее!

Я аж поперхнулась. И так в общем, ну, надо тебе признаться, не без опаски покашиваюсь что на правую ногу, что на левую – ноги оттопыриваю. А она сделала паузу, пока я горячий кусок картошки проглотила.

И предлагает:

– Хочешь, я тебе еще лучше джинсы сошью? Пойдем со мной в выходные. Я тебе на блошиных рынках таких материалов накуплю, таких аппликаций сделаем! Эти, небось, из бутика какого-нибудь. Дорогие небось? А я тебя научу, как лучше сделать – и за бесценок – таких ни у кого в мире не будет, кроме тебя! Уникальные. Мне ничего за это не надо – я тебе хочу подарок сделать.

Мне интересно стало. Я вместо того, чтобы схватить свою картошку и дуть домой, по пути сожрав все без остатка, даже до квартиры не дождавшись, как обычно – я вместо этого пристроилась там рядом с ней, на соседнем столике, выедаю свою картошку из фольги. Выпиливаю горячие кусочки и жду.

А бомжиха на меня никакого внимания не обращает. Но я чувствую, что она про меня что-то думает. И как бы боковым зрением мы друг на друга смотрим. Знакомимся.

Потом – доела она. Губы салфеточкой обтерла. Девочек-продавщиц поблагодарила. Взялась за тележечку. И ну – туда, вниз по ступенькам в глубь Тверского бульвара, в сырую и теплую темноту. И уже перед тем, как шагнуть вниз, затормозила. Обернулась. Хитрецки на меня опять глянула.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: