Я уже догадался, что Самые Красивые Глазки На Свете принадлежали обладательнице самого великодушного и нежного сердечка на свете, и почувствовал, что простая справедливость требует оградить это сердечко от посягательств самого отъявленного мошенника на свете. И, не дожидаясь, чтобы слуга доложил о моем приходе, я отворил дверь и ступил на веранду.

Но, рассчитывая пробудить совесть моего приятеля-бродяги, столь драматически появившись перед ним, я был посрамлен! Ибо, едва он меня увидел, как тотчас испустил рев восторга, упал передо мной на колени и, театральным жестом схватив мою руку, повернулся к дамам.

— О! Да это же он сам, сам, собственной персоной! Вот тот, кто может поведать обо мне всю правду! О да, ведь это же он месяц назад, когда я при последнем издыхании лежал на морском берегу, подал мне руку помощи, поднял меня и отвел в свой дом! О да, никто, как он, поддерживал горемыку и вел через поля, и когда на меня напала лихорадка и озноб пробрал меня до костей, это он, да благословит его небо, снял с себя сюртук и отдал его мне, говоря: «Возьми его, Деннис, не то холодный морской воздух может тебя погубить». Ах, да вы только посмотрите на него! Посмотрите на него, мисс, посмотрите на его приятное, скромное лицо! Посмотрите, он заливается румянцем совсем как вы, мисс. Ах, взгляните на него, взгляните! Он сейчас станет все отрицать, да благословит его бог! Взгляните же на него, мисс. И до чего же прелестная получилась бы из вас парочка! (Негодяй отлично знал, что я женат.) Ах, мисс, если б только вы могли видеть, как он сидит, и пишет, и пишет день и ночь, пишет этим своим прекрасным почерком. (Прислушиваясь к болтовне слуг, он, видимо, принял меня за переписчика.) Если б только вы видели его, мисс, как видел его я, вы бы тоже гордились им.

Тут он задохнулся и умолк. Я был так ошеломлен, что не мог вымолвить ни слова. Грозная обвинительная речь, которую я сочинил, чтобы произнести на пороге, полностью испарилась из моей головы, а когда Самые Прекрасные Глазки На Свете с благодарностью обратились ко мне... Что ж, тут я...

Но у меня все же хватило мужества попросить дам удалиться на то время, пока я буду обсуждать с моим приятелем-бродягой положение его дел и окажу ему соответствующую помощь. (Кстати сказать, лишь впоследствии стало мне известно, что этот негодяй уже уменьшил скудное содержимое их кошельков на три с половиной доллара.) Когда за дамами закрылась дверь, я гневно воскликнул:

— Ах ты мерзавец!

— О, капитан, неужели вы откажетесь дать мне хорошую аттестацию, в то время как я так прекрасно аттестовал вас! Господь этого не допустит! А вы бы посмотрели, какой взгляд бросила мне та, хорошенькая! Эх, когда я был помоложе и зарабатывал десять долларов в неделю на кирпиче, а лихорадка еще не сломила вконец мой дух, я тогда в подобных случаях...

— Я считаю, — прервал я его, — что доллар — хорошая цена за твою басню, и так как не позже чем через сутки я с этими россказнями покончу и изобличу тебя перед всеми во лжи, тебе, пожалуй, лучше поторопиться в Милуоки, в Нью-Йорк или в Луизиану.

Я протянул ему доллар.

— Запомни, я не желаю больше видеть твоей физиономии.

— Вы ее не увидите, капитан.

И я ее не увидел.

Но случилось так, что в конце сезона, когда все перелетные гости этого приморского местечка возвратились в свои обогреваемые горячим воздухом резиденции в Бостоне или Провиденсе, мне пришлось завтракать у одного из таких перелетных гостей, отбившегося от своей стаи. Это был довольно известный бостонский адвокат, напичканный принципами, честностью, самодисциплиной, статистикой, эстетикой и исполненный горделивого сознания, что он является обладателем всех этих добродетелей, а также глубокого понимания их рыночной стоимости. Мне кажется, он снисходил до общения со мной, проявляя примерно такую же терпимость, какую мы проявляем иной раз к иностранцам: мягко, но решительно он отметал любые мои суждения по любому вопросу, нередко выражая сомнение в истинности приводимых мною фактов, еще чаще — в правильности моих выводов и без исключения всех моих идей. В беседах он позволял себе лишь слегка спускаться до моего уровня с высот своего нравственного и интеллектуального превосходства. И всегда преподносил все свои умозаключения непререкаемо, словно приговор суда.

Я заговорил о своем приятеле-бродяге.

— Существует только один способ обращения с наглецами такого сорта, — сказал он. — А именно: не забывать, что закон считает их правонарушителями, а их образ жизни — судебно наказуемым. И соответственно проявленная вами чувствительность делает вас соучастником преступления. Я еще не уверен, что вы не подлежите судебной ответственности за поощрение бродяжничества. Ну, а у меня имеется весьма действенный способ обращения с этими субъектами. — Он встал и взял с каминной полки охотничью двустволку. — Когда какой-нибудь бродяга появляется в пределах моей усадьбы, я требую, чтобы он немедленно удалился. Если он не подчиняется, я стреляю в него, как выстрелил бы в любого преступника, посягающего на мою собственность.

— Стреляете в него? — переспросил я в испуге.

— Да, стреляю. Но холостым патроном! Однако он-то этого, разумеется, не знает. И больше не появляется.

Тут у меня мелькнула мысль, что многие доводы моего собеседника, в сущности, похожи на стрельбу холостыми патронами и рассчитаны только на то, чтобы устрашить наглецов, вторгающихся не в свою интеллектуальную сферу.

— А если бродяга не подчиняется, закон дает мне право стрелять уже дробью. Вчера вечером ко мне тут наведался было один такой. Перелез прямо через ограду. Но одного выстрела из двустволки оказалось вполне достаточно. Поглядели бы вы, как он улепетывал!

Спорить с человеком, столь неколебимо уверенным в своей правоте, было бесполезно, и я перевел разговор на другое. После завтрака я пошел побродить по холмам, а мой хозяин обещал присоединиться ко мне, как только покончит с домашними делами.

Было прелестное тихое утро, и мне невольно вспомнилось другое утро — то, когда я впервые встретился с моим приятелем-бродягой. Благословенная тишина и покой были разлиты в воздухе над морем и сушей. Два-три белых паруса едва приметно мерцали на горизонте; два-три больших корабля лениво приближались к берегу — так же неспешно, как мой приятель-бродяга. Внезапно я вздрогнул, услыхав, что кто-то меня окликает.

Мой хозяин направлялся ко мне. Вид у него на этот раз был несколько озабоченный.

— Мне сейчас сообщили довольно неприятную новость, — начал он. — Оказывается, невзирая на все принятые мною меры, этот бродяга пробрался-таки ко мне на кухню, и мои слуги угощали его там. А вчера утром в мое отсутствие он, кажется, имел наглость, воспользовавшись моим охотничьим ружьем, отправиться стрелять уток. Часа через два он вернулся с двумя утками, ну и... и с ружьем.

— Что ж, на этот раз по крайней мере он поступил честно.

— Да... но... но эта идиотка горничная говорит, будто, возвращая ей ружье, он сказал, что все, дескать, в порядке, и он снова зарядил ружье — для хозяина.

Вероятно, тревога достаточно ясно отразилась на моем лице, потому что он тут же добавил поспешно:

— Но в конце концов это же была утиная дробь... Несколько дробинок не могли причинить ему особого вреда!

Все же некоторое время мы оба шагали молча.

— То-то мне показалось, что у ружья была отдача, — задумчиво произнес он наконец. — Но мог ли я подумать... Стойте! Что это там?

Он остановился на краю той самой впадины, где я впервые увидел когда-то моего приятеля-бродягу. На этот раз тут никого не было, но на мху виднелись пятна крови и валялись какие-то окровавленные лоскуты, по-видимому, послужившие кому-то бинтами. Я всмотрелся внимательнее: это были обрывки платья, предназначавшегося для чахоточной жены моего приятеля-бродяги. А мой хозяин уже поспешно обследовал кровавые следы: через большой валун, по мху, по камням они вели к морю. Когда я приблизился к нему, он стоял на берегу перед плоским камнем, на котором лежало знакомое мне тряпье, завязанное в носовой платок, и кривая палка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: