Ко всему прочему, я никак не пойму, почему на борту Воздушных и Водных Кораблей, из которых последние всегда производят на меня магически-возбуждающее действие, мной овладевает постоянная, хоть и умеренная, но пожирающая энергию мания преследования. Надеюсь, вам теперь ясно, что я путешествую только для того, чтобы куда-то добраться и ни в коем случае не ради удовольствия перемещения. А если Бог однажды будет «все во всем», то это, по-моему, должно включать в себя то, что все будут находиться друг от друга на расстоянии пешей прогулки, чтобы, так сказать, никуда не нужно было ходить — когда мы воссоединимся с Ним, самым удивительным будет то, что мы увидим: Царство Божие устроено очень по-деревенски, оно не больше, чем Схорл;[122] там безветренно, можно поболтать, выкурить трубку у черного входа, поглядеть в небо и так далее. Покой, никаких ссор: в мире и так достаточно несчастий. Ну, это я так.
Идем дальше. Вопрос напрашивается сам собой: зачем же я, со своим больным телом, куда-то поехал? Ну что ж, обычно я, по доброй традиции, раз или два в год езжу в Англию, чтобы погостить у моего лондонского друга П. — я познакомился с ним в 1953, а когда позже, в трудные времена жизни в Лондоне, заходил к нему, то вместо приветствия он всегда спрашивал: «Have you eaten?»,[123] вопрос, который далеко не каждому в голову придет, — по той же традиции он как минимум раз в год останавливается у нас в Амстердаме. (Как-то раз у нас возник смелый план, по которому мы оба, то есть я и П., по окончании моего визита должны были сесть на паром и вместе поехать из Англии обратно в Нидерланды, купить в Амстердаме Рождественскую Елку, нарядить ее и так далее; план, которому, к сожалению, не суждено было сбыться, я имею в виду, путешествие вдвоем, от которого я многого ожидал: например, на борту все время играть в канасту,[124] трепаться без умолку и задумчиво заливать пищевод можжевеловой водкой, невзирая на погодные условия; лучше быть вдвоем, чем одному, как я всегда говорю, есть какое-то утешение в компании; П., кстати, обожает можжевеловую водку и считает ее, если не ошибаюсь, самым изысканным напитком на земле после коньяка; в Амстердаме он всегда берет с собой в постель полный стакан водки на сладкий сон.) Но решающим фактором моего отъезда было письмо Вими (золотко мое), в котором он признался, что скучает по мне и по дому и желает устроить Переговоры на Высшем Уровне. И больше я ничего не скажу, рот на замок, — в конце концов, все это Интимные Дела, которые никого не касаются. Последние пару дней перед отбытием прошли в ужасном беспокойстве, со сменой настроения, колеблющегося от мыслей о самоубийстве до чудаковатой, почти волшебной эйфории. (Кто-то однажды заметил, что я сам себя свожу с ума, и в этом что-то есть.)
Вими написал, что встретит меня на станции «Ливерпул стрит» или позаботится о том, чтобы меня забрал кто-нибудь другой. Я рассчитываю, что встретит меня именно он, и первые серьезные нервные спазмы начинаются еще в Гарвиче, когда я, незадолго до отхода поезда, понимаю, что ошибся: я сообщил неверное время приезда в Лондон, на час позже, и как это все исправить, ведь Вим ужинает сегодня у незнакомых мне людей, их номера телефона у меня нет; более того, в данный момент он уже наверняка по дороге к ним. Я решаю позвонить П., он должен знать номер и непременно попытается сделать все, что в его силах. В кабинке оказывается, что у меня нет подходящей мелочи — к счастью, телефонистка, несмотря на мое нервное заикание, сохраняет спокойствие и подробно объясняет, какие именно монеты мне необходимо приобрести. Я захожу в поезд и пытаюсь разменять у пассажиров. Результаты размена недостаточны, так что я иду в вокзальный ресторан и заказываю чашку чая, не решаясь просто попросить поменять деньги. Я также не решаюсь оставить чай нетронутым и пытаюсь, как можно более правдоподобно, отхлебнуть из чашки кипяток. Затем я украдкой ускользаю и, оказавшись снаружи, тороплюсь обратно к телефонной кабинке. (Носильщики и начальник платформы провожают меня странными взглядами, но это я осознаю лишь позже.) Все складывается хорошо, вот так, вдруг, за считанные секунды я дозваниваюсь П. в Лондон. (Даже звук не приглушенный, хотя абонент в сотне километров отсюда.) Вим попросил его забрать меня с вокзала, потому что начало ужина приходится как раз на время моего приезда, а «об этой встрече уже так давно договорились». Ошибку с часом прибытия я могу тут же исправить, это очень успокаивает, но вместе с тем я очень опечален, что Вими не приложил никаких усилий и не отсрочил свой визит, чтобы прийти на вокзал. Я не показываю П. своего разочарования, уточняю час прибытия поезда, настоятельно советую еще раз на всякий случай позвонить в Enquiries[125] и вешаю трубку. Так, ну, хотя бы это я уладил, и у меня осталось еще минут десять, но, констатирую я, мне это только показалось: я поворачиваю ручку старомодной вагонной двери, вхожу в вагон и, как только вторая моя нога касается пола в тамбуре, поезд трогается с места. Нужно обладать в достаточной степени здоровым духом, чтобы при всем этом лишь ухмыльнуться и пожать плечами — действительно, чего волноваться, если ты не опоздал, а как раз вовремя сел на поезд, ведь так и было задумано? Да, легко сказать, но никакая сила в мире не заставит забыть подобные переживания и гнусности. Ну, ладно, я стараюсь думать о том, что, по крайней мере, я тайком протащил через таможню крепкого табака для Вими на три пачки больше, чем разрешено, но радость эта омрачается досадой, что я не прихватил двенадцать или даже двадцать пачек, раз уж все это удалось с легкостью: так они и крутятся, вертятся и скрипят в голове, мысли эти, как жернова, которыми себе на корку черствого хлеба не заработаешь, но которые определяют существование большей части человечества. Красота, ага, подумайте-ка обо всем этом, да еще и в английском поезде, где британский вкус — особенно в том, что касается использования зеленого плюша в цветочек — превосходит любые ожидания; где в очередной раз, но все еще с удивлением, ты обнаруживаешь, что чашка, в которой тебе подают кофе, не очень-то чистая; мне вообще-то все равно, но я считаю подобное, попросту говоря, немного странным. И освещение некоторых вагонов, через которые нужно пройти, чтобы помочиться, выполнено в духе Сартра — не знаю точно, из какого периода; такое освещение — несомненная находка, а ее автор заслуживает получить из рук истории скромный лавровый венок.
Я всегда слушаю разговоры в поездах, правда, не по доброй воле или потому что считаю, что Творящий Художник Должен Прислушиваться к Людям (от иллюзий, что подобным образом можно когда-нибудь услышать сообщение, достойное нескольких секунд размышлений над ним, я уже давным-давно свободен), а просто по причине того, что любой обмен мыслями меня гипнотизирует и я невольно регистрирую в голове каждое слово, почти до болей и стонов. Недалеко от меня, вокруг багажного стола купе (я нахожусь в определенном типе вагона, который знаком тем, кто был в Англии, — в них вместо маленьких откидных столиков, как у нас, между сиденьями вмонтированы огромные столы, задуманные, видимо, как обеденные в те времена, когда поездка на поезде была люксом, а люди ели больше и чаще, а теперь все просто ставят на них свой багаж) сидит Неизвестная Затравленная Семья, которая сможет обрести покой лишь там, «где берегут пески последний, узкий след доски на берегу»,[126] это заметно даже по их багажу: коробки из гофрированного картона, бумажные чемоданы, обмотанные веревками, потому что замочек сломался, вязаная сумка, ручка которой заменена и из которой торчит оранжевый бакелитовый[127] стаканчик вечного спутника — термоса. Я попытаюсь дать компании дальнейшее определение: она состоит из низкорослой, одетой в вязаное, земляного цвета платье, женщины лет 45-ти, чей лик так отягощен заботой и лошадиным тупоумием, что вопрос о том, просто ли она уродлива или уродлива немыслимо, совершенно излишен; из худощавого мужчины, одетого не лучше бродяги, примерно того же возраста или чуть старше своей спутницы; лицо его пропитано штыбом,[128] рот ввалился, а волосы растут центробежно, вроде Pehmutz[129] того психопата из немецкого справочника 1907 года,[130] улыбка его удивительно опустошенная; а также из прилично, но безвкусно одетой девушки или молодой женщины, по всей видимости, англичанки двадцати семи лет. Женщина в вязаном платье и мужчина время от времени обмениваются короткими предложениями на языке, мной не идентифицированном, причем женщина ищет на лице девушки признаки неудовольствия; признаки не заставляют себя ждать, после чего женщина, чтобы мужчине было понятно, начинает очень медленно говорить по-английски, точно Анна Маньяни.[131] Мужчину, решаю я, только что встретили в Гарвиче, он родственник, которого после многолетней мольбы, бесполезных взяток неправомочным служащим, продажи мебели за копейки, изнасилования консулами малолетних дочурок и фальшивых справок недипломированных докторов все же вырвали из лап пробивных советчиков Администрации какого-нибудь Средне- или Восточноевропейского Государства. Девушка, должно быть, никто иная, как британская невестка этой женщины. А кем же ей приходится мужчина? Братом, шурином? Отношения их тесные, но не особенно задушевные, потому как кто-то другой должен был встретить его в Гарвиче, отвезти в Лондон и там его устроить, как я понимаю из разговора, но этот кто-то не появился. Девушка возражает, что этот кто-то мог пропустить нужный поезд и, может быть, как раз в этот самый момент находится в дороге из Лондона в Гарвич. Женщина, чья жизнь состоит лишь из Неполученных Сообщений, отбрасывает это сентиментальное и в действительности бесполезное соображение: «Не must go to London, so he goes to London», — формулирует она свое, видимо, ранее насильно навязанное решение, — «In London we see what we do».[132] В дальнейшем девушка почти все время высокомерно молчит. Затем женщина начинает распределение пищевых продуктов из шерстяной сумки и кофе из термоса, вместе с тем повествуя, время от времени замедляя речь в угоду мужчине, о борьбе за существование в Англии, наверное, вкупе со своими неисчислимыми родственниками, принадлежащими к ночным легионам угнетенных сапожников и мусорщиков, чьи трухлявые зубы становятся все хуже от поедания объедков; свой рассказ она завершает наипростейшим заключением (в котором действительно содержится суть всех вещей и которое сопровождается двумя сдержанными жестами — почти незаметным потряхиванием головой и резким, отмахивающим движеньицем рукой): «English people, they do not like foreigners».[133] Наверняка это мудрое изречение проверено собственным опытом.