А, впрочем, дает по башке, так вот целый стакан разом. Мне нужно слегка охладиться, иначе я выдам себя речью и движениями. Через входную дверь я осторожно проплываю в сад и праздно шатаюсь, придав лицу как можно более задумчивое выражение. Уже стемнело, и все покрыто усталым, хорошо просеянным — и хоть я ни к чему не прикасаюсь, но чувствуется, что влажным — светом, как будто я сижу в бутылке. Очень может быть, потому что выпитый алкоголь, изначально в бутылке, разве я не прав, все верно, картины отражаются, душа все понимает.

В sitting room они, конечно, не слепые, все заметили, но это еще ничего не значит, если только я буду вести себя разумно. Потому я ограничиваюсь легким поклоном, представляющим собой немногим более чем кивок. Все у нас получится. Остановившись у пруда, — я до сих пор собираюсь подарить П. фигурку гнома-рыбака с удочкой и поставить ее на берегу, хотя бы только для того, чтобы насладиться зрелищем его снобистской ярости, — я констатирую, что вдрызг не напьюсь и что алкоголь не наполняет меня ядом, безрассудством или печалью, а делает кротким, внимательным и богобоязненным. Все Едино, с него и начнем, но большого искусства в этом нет. Нет, более того: правда, так сказать, у нас под носом и она, можем мы пре спокойно заявить, состоит в проблеме выбора сейчас или никогда, я тебя или ты меня, назовите это словесной перепалкой, так лучше, легче, нет, помельче у меня не будет. В системе образования, кстати, тоже неплохо было бы многое улучшить.

Пойду-ка я в дом, решаю я, потому что все же холодает да и человечек-хуев-косарь тоже не спит, тут не переосторожничаешь, уже почти совсем темно, и со здешними живыми изгородями и кустами лучше бы у меня со всех сторон глаза были, в этом случае предохраниться также лучше, чем потом лечиться, или, правильнее будет выразиться, вылечить будет уже невозможно, хоть они и рассказывают про мальчика, которому быстренько пришили отрубленную ногу, но, например, с почкой такой номер не пройдет, даже если читатели газеты с объявлениями подсуетятся и насобирают денег на билет на самолет; природа, мне кажется, это все-таки что-то удивительное.

Живите скромно, вот что я еще хотел вам сказать, потому что от невоздержания возникают почти все наши болезни в этой долине слез. Вот так. Вы определенно можете рассчитывать на то, что как только мне представится такая возможность, я вернусь ко всем темам для дальнейшего обсуждения.

С вами был не Макс Так[158] из Нью-Йорка, но, напротив, Герард Корнелиус Ван хет Реве из Госфилда, Эссекс, в угнетении и в царстве единого нашего господа Иисуса Христа брат ваш, который посылает вам искренний Осенний Привет из далекой дали, с совершенно противоположной стороны моря и молится за вас, чтобы Дух, что есть огонь и любовь, принес всем утешение и указал нам путь.

Письмо из Страны Писателей

(современный туризм)

Роттердам, на борту теплохода «Лета». Четверг, 9 мая 1963 года. Оказывается, существуют авторы, которым не о чем писать. Какими бы страданиями ни было исполнено мое существование — этой пустоты, что пугает многих художников, я не знаю и, скорее всего, не узнаю никогда. Клянусь Богом, никто не может сказать, что мне не о чем писать, напротив: самое неприятное, что в голове одновременно крутятся шесть-семь тем, и в то время как я, задыхаясь и брюзжа, в ярости бегаю по комнате, раздумывая над одной из них, нередко другая проявляет признаки жизни и, да, бесцеремонно вторгается в ход мыслей. Выбор: писать именно об этом, и только потом — о чем-то другом, да еще и в нужной последовательности, — или вовсе не писать — вот в чем заключается моя проблема. И с порядком написания тоже трудности: все строго взаимосвязано, потому что темы цепляются друг за друга и так далее. Писательство — это мучение, да, может, не для Анны X. Мулдер,[159] которая считает, что нужно взять крепкую корзину, вымыть с мылом, натереть воском, поставить в нее несколько бутылок вина, переложив их цветастой тканью, добавить к этому пучок петрушки, а потом с корзиной в руках пройтись по друзьям и «посвистеть под их окнами, потому что сейчас лето». Я рад, что кто-то еще пишет не только о нигилистских мучениях молодежи, которую хлебом не корми, только дай что-нибудь раскритиковать, а ведь жить, дышать, радоваться тому, что ты являешься частью мира — это ой как много. Да при этом еще и оставаться человеком творческим. Кто мы? Мы, творческие люди, суть благословенные. Вот что говорит Бавинк Кукебаккеру,[160] я лишь повторю за ним. Правда, здоровье — это наше главное сокровище, об этом я напомнил вчера моему зажиточному Другу и Покровителю Ку., на чьей Громадной Вилле, расположенной в соседнем Р., я гостил всю прошлую неделю и у которого доктор позавчера констатировал повышенное кровяное давление, — но если ты можешь сочинять, ты тоже богат. В том, что сочинять я могу, у меня вообще не должно возникать сомнений: я сейчас нахожусь средь такого сильного, невыносимого, неравномерного шума, который прорезают внезапные повизгивания; более того, шум этот я переношу в каютке, на которую, что касается требований современного комфорта и чистоты, жаловаться грех, но в которой, лишь Богу одному ведомо почему, царит такая неизмеримая Тоска Покинутых Морей, что было бы не удивительно, если бы я все оставшиеся часы ожидания отплытия провел бездеятельно, не оставив на бумаге даже какой-нибудь закорючки, сидя без движения, уставившись прямо перед собой широко раскрытыми глазами. (Кстати, в течение целой недели некий злой божественный дух мешает мне писать, и чего только я не делал, чтобы его изгнать! Еще вчера вечером у Ку дома, в Р., после второй бутылки вина мы надевали в коридоре Шляпу Набекрень, делали Изувеченное Лицо Инвалида Войны, шевелили перед зеркалом ушами, смотрели стеснительным или Собачьим взглядом. Ну и посмеялись же мы! Но если вы спросите, стало ли мне от этого легче, то ответ вы получите следующий: нет, ни фига! Все беспрестанно и безгранично милы ко мне, честное слово, Бог их наградит, но я так одинок, у меня вовсе нет друзей! Я совсем один на белом свете, Вими теперь «навсегда» со своим водопроводным Призовым Жеребцом М., мама умерла и никто, никто не любит меня по-настоящему. И все равно все эти дни я писал, несмотря на крики и визги детей на лестнице и в коридоре; пытаясь заглушить их, я поставил транзистор на подоконник и включил Радио «Вероника»; мне очень нравятся эти удобные и хорошего качества вещи, эти приборы, и, мне кажется, невероятно здорово, что их можно взять с собой в поездку, в лес и в поле, например, или на пляж.)

Здесь, в этой каюте, да не оскудеет вера в Дух, который заносит ветром куда Он повелит, здесь пишу я, а это значит, что мое существование оправдано. И, оказывается, я постепенно побеждаю царствующие надо мной шум, запахи и воспоминания, а многое из того, что раньше меня просто парализовало бы, теперь дает вдохновение. (Кто знает, может, моя Душа выздоравливает, а может, и нет — я не очень хорошо в этом разбираюсь, — в любом случае, теперь многие вещи ее просто не трогают и не волнуют.) Но есть еще обстоятельства, убивающие все силы моей души. Прежде всего, я не должен обольщаться на тот счет, что Словом могу подчинить все. Осторожность, предельная осторожность остается первой заповедью: в дороге я не смогу покинуть этот корабль, как какой-нибудь квартиросъемщик, если ему до нервного зуда надоели соседи, а попытки описать обстановку и членов экипажа — из-за невозможности дистанцироваться от впечатлений даже на самое короткое время — могут вылиться в тот самый подавляющий паралич, что подразумевает невозможность писать, после чего существование будет состоять из потряхивания головой, бормотания и тайного буль-буль-буль из горлышка. На такой риск я идти не хочу. Поэтому я решил, что в этом письме не будет осязаемого опыта путешествия на борту, а больше общих рассуждений. (Чем я, несомненно, доставлю удовольствие определенному количеству людей, в том числе и одному моему родственнику, поскольку он никак не может себе представить, что «все эти личные дела могут заинтересовать кого-нибудь другого»; в то же самое время некоторые называют мои записки эксгибиционистскими — латинское слово, употребление которого ясно показывает, что говорящий — не просто дядя с улицы, хоть я и подозреваю, что он не совсем понимает то, что хочет сказать. Почти все мои книги, кстати, могут быть причислены к жанру литературной исповеди, но с эксгибиционизмом это ничего общего не имеет. Раздеться на улице может каждый, а то, что выставляется на всеобщее обозрение, вид имеет очень неоригинальный, потому как заранее известно или уж почти с полной уверенностью можно предположить, что под одеждой наличествует половой орган, так как он есть у всех. Каждый может показать свой хуй или, соответственно, свою женственность, но никто не может писать так, как я — вот в чем разница. Только в том случае, если обнажаемое безлично, это можно назвать эксгибиционизмом. Рассказы о себе эксгибиционизмом не являются: эксгибиционист, между прочим, о себе ничего не говорит. Более того, пора бы людям научиться обращать внимание на уровень, но об этом чуть позже.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: