Но оставим эту грустную тему, я и так в печали. Вновь в который раз, «погода для народа». Иногда, если ветер почти совсем утихает и солнечный свет, очень тихий и старый, как мир, проходит сквозь тучи, а я смотрю в иллюминатор на уродливые легковушки на набережной и где-то вдалеке между домами замечаю маленькое деревце — может быть, тоненький клен или березку, — сотни зеленых листков которого похожи на зеленые зеркальца и так далее; ах, все такое далекое и такое усталое.
Через пару часов корабль отчалит, и на душе у меня тяжело, несмотря на чувство, что принятое решение верно. Самым главным вопросом остается, смогу ли я жить в Испании месяцами в полном одиночестве, но я должен попытаться. Что касается нового партнера, я сомневаюсь, захочется ли мне когда-нибудь пойти на долговременные отношения. В любом случае, ни к одному живому существу я не испытывал столь сильной привязанности. Возможно, если я буду жить в уединении, так будет лучше, этот сорт одиночества легче перенести, чем одиночество в компании другого. Наиважнейшим я считаю то, что смогу плодотворно работать. На это у меня еще осталась надежда, потому что последние пару месяцев, невзирая на ужасные страдания из-за климатических условий, я работал так, как уже не бывало годами. За прошедшие четыре-пять месяцев со времени отъезда Вими я только раз сходил в кино и раза три или четыре зашел в кафе, еще два раза в ресторан, в последний раз только потому, что мой Покровитель Ку. меня туда пригласил. Гостей я практически не принимал, да и сам ни к кому не ходил, никаких вечеринок или чегото в этом роде, ничего, совсем ничего. Я ни одного вечера не провел в беспокойстве, постепенно прекратил всякие блядки и теперь могу легко игнорировать любые попытки к контакту.
Мне стало ясно, что я был глупцом, вел полную ошибок греховную жизнь, но самое непростительное — что это вылилось в потерю драгоценного времени. У меня было полно идиотских представлений, но теперь я с ними разделался. Длительное время я всерьез считал, что обязан показываться на людях, заботиться о собственном имидже, о том, чтобы люди продолжали обо мне говорить. Правда, я был совершенно уверен в том, что хочу достичь славы и купаться в ее лучах. И только теперь я понял, что это не так, что я, в конечном счете, хочу иного. Теперь, наконец-то, на сороковом году жизни, я осознал, что в известности нечего искать, что я ничего не хочу, кроме как писать и этим, как приличный служащий, продавая написанное, зарабатывать достаточно для нормальной жизни без стеснений и препятствий, которые приносит с собой нищета. Больше ничего. Я понятия не имею, содержит ли написанное мною прежде какой-либо смысл, как утверждают некоторые уважаемые люди, но я знаю, что я должен работать и писать, потому что в этом моя жизнь, а значит и развитие, и ответственность. Я должен писать, потому что это единственный род деятельности, который имеет для меня смысл, не потому что я кому-то или чему-то этим служу, а потому что это моя работа и мое призвание — записывать собственные мысли. Писать для меня так важно, что по сравнению с этим секс, еда, красивая одежда и комфорт, теряют всякое значение, хотя человек я похотливый, страстный и жадный.
Многое, очень многое было только видимостью и только сейчас, на пороге того, что, возможно, станет началом новой жизни, я, наконец, в этом убедился. Всю свою жизнь я провел в поисках родственной души, частенько притворяясь перед самим собой, что именно о таком родстве и идет речь, в то время как ни с одним человеком или группой людей я не был по-настоящему близок и уже никогда не буду. С коллегами мне не о чем разговаривать, а с тем типом людей, которых называют эмоциональными собратьями, дело обстоит еще хуже — высокомерие или Selbsthab[169] особой роли здесь не играют, как мне кажется, — потому что в их компании я чувствую себя еще более одиноким, чем когда я один по-настоящему, и не потому, что они такие, как есть, а потому что они как раз лишь частично такие, как есть, и почти всем, без исключений, не хватает Мужества отстоять то, что, как они уверяют, им дорого, а также мужества, чтобы бороться и добиваться своего, если уж необходимо, вместо того, чтобы отдавать предпочтение анонимности и делать вид, что они принадлежат к миру андеграунда, который как можно скорее нужно уничтожить; вот уж несчастье, эти бесполые имена вроде «Руди» и «Эдди», это вечное нытье о покрое брюк и «а это ты где купил?» и никогда, никогда, черт побери, от них не услышишь ни одного разумного высказывания, или даже неразумного, об искусстве, политике, этике или религии. Вечно о еде, одежде, танцах в клубе, количестве выпивки, наливаемой на той или иной вечеринке. И даже если им уже под пятьдесят, вроде бы не мальчишки и социально защищены, никто и никогда, ни мать, ни сестра, ни отец или коллеги ничего не должны узнать.
Самый тяжкий человеческий грех — это готовность дать загнать себя в угол. Я не хочу жить в темном углу или в подвале. Не могу. Не так уж могущественна жизнь: я имею в виду, что если я не смогу оправдать себя в моральном плане, не смогу жить с высоко поднятой головой, то я с такой жизнью покончу, поскольку на меньшее я не согласен, даже если весь этот легион любителей аперитивчиков в бархатных одеждах с подобным мирится. Я — творенье Бога, а не его карикатура. Так же, как я — писатель, а не журналист, переводчик, комментатор на дебатах, автор пиздежных статеек или что там еще. Потому я уезжаю. Я должен попытаться утвердить свое писательское существование, даже если сейчас оно больше всего походит на карточный домик. Я хочу, когда у меня появляется такое желание, писать по 10 или более часов в день или писать неделями, месяцами, а если все это окажется невозможным, то я лучше накину себе петлю на шею; единственное соображение, которое меня сможет остановить, это то, что я не решусь доставить удовольствие Мануэлю ван Логгему[170] — потому что в другом образе жизни я просто не заинтересован.
Я пишу последнюю часть, запинаясь, неловко, как я заметил, но все те, чей стиль, которым они передают подобные моменты, не страдает недостатком слов, — искусные демагоги и обманщики. Фу. Может быть, где-то на одном из следующих этапов по дороге к концу меня действительно ждет существование без напрасных и ненужных надежд, которое отбросит всякое поверхностное наслаждение и иллюзии, и, в конце концов, я смогу осмысленно жить и умереть, прославляя и любя Бога, смирившись с бессодержательностью существования, но твердо зная, что в работе, если я буду пытаться писать со всей силой и отчаянием, я смогу хоть на несколько секунд увидеть тень, почувствовать дыхание и услышать слабый, удаляющийся звук голоса того, кого я все еще надеюсь в своей жизни увидеть, хотя бы всего несколько мгновений, «лицом к лицу». Я надеюсь, что не навеял на вас своими словами грусть, потому что я люблю вас всех, правда-правда, по-своему; по-простому.
А теперь Большой Дрон[171] должен с вами попрощаться. Живите же, Братья и Сестры, между собой в согласии, и всеми законными способами старайтесь, чтобы кудахтанья было как можно больше; хоть и есть границы господству разума, образованность легко ведет человека к бешенству склоняет его к болезненным размышлениям о сущем, а это нехорошо; вот, возьмем, к примеру, того же Ван Гога: он тоже писал письма, не знаю, задумывались ли вы когда-нибудь над этим, но он еще и иллюстрации к ним рисовал. А если хорошенько подумать, очень странно, что мое ухо все еще при мне, а ведь его перекусили почти надвое, можно сказать, работа спустя рукава; в любом случае, пока еще нет достаточных оснований, чтобы я сменил ручку с бумагой на кисть и палитру.
Письмо, найденное в бутылке
Комната № 21, Отель «Мадрид», Алгесирас, провинция Кадис, среда, 24 июля 1963 года. Читателям «Тирады» от Герарда Корнелиуса Ван хет Реве.[172] На мотив: «О голубице, безмолвствующей в удалении».[173] Начальнику хора. Учение.