— Давай хлопнем по палочке, — предложил мне Яков, глотая слюнки. — Когда еще доведется поесть шашлыка?
Маленькие, хорошо прожаренные кусочки мяса оказались необычайно мягкими и сочными. Мы взяли по второй палочке, по третьей да так и не заметили, как группа построилась. Вдоль шеренги важно прохаживался сержант с голубыми авиационными петлицами. Мы побросали недоеденные шашлыки, подбежали к сержанту:
— Простите, опоздали.
— Вижу, — недовольно бросил сержант. — Быстро становитесь в строй. И чтоб вы у меня ворон ловили в последний раз. Здесь армия, а не танцплощадка, где расплясывают с бабенками.
Если учесть полуночные откровения сержанта Коврижки, женская тема немало занимала умы здешних летчиков.
Впрочем, вскоре мы разобрались, что не все наши командиры, хвастающиеся голубыми петлицами, летчики. Многие, как, например, встречавший нас сержант Ахонин, были присланы из пехоты, чтобы заниматься с нами общевойсковой подготовкой, водить строем в столовую, на аэродром, следить за нашим внешним видом, за порядком в казарме, назначать в суточный наряд.
— Напра-во! — подал команду сержант Ахонин. — Шагом м-арш!
И мы пошли в Фергану.
Наша ашхабадская группа была первой, прибывшей в 23-ю Ферганскую летную школу пилотов, которая только что открывалась. Она размещалась в казармах кавалерийской части, ушедшей на фронт. Впрочем, кое-какие подразделения кавалеристов еще оставались, поэтому в качестве моих самых первых воспоминаний о летной школе остались конское ржание, запах прелого навоза да бодливый козел Борька, вольнонаемная фигура в конюшне, мнящая себя, однако, выше всех боевых коней.
Сразу же по прибытии в школу нас повели на вещевой склад, выдали форму. Сложить свою гражданскую одежду в мешочки и переодеться было делом десяти минут. Теперь мы с дружным хохотом оглядывали друг друга. Было так необычно видеть Абрама Мирзоянца или Яшку Ревича в тяжелых кирзовых сапогах, в широченных галифе, в гимнастерках, собиравшихся почему-то гармошкой на спине. Мы пробовали отдавать друг другу честь, гримасничали, толкались. Это были очень веселые минуты, пожалуй самые веселые изо всех дней, месяцев и лет, проведенных в армии…
На складе нам выдали также наволочки и матрасы, и мы пошли набивать их соломой к стогам у кавалерийских конюшен. Потом нам показали места на двухэтажных металлических койках, повели на обед. До вечера было свободное время, мы отправились на прогулку по военному городку. Городок имел вполне обжитой вид: почта, продовольственные и промтоварные палатки, клуб, за коробками казарм стадион с футбольным полем, волейбольными и баскетбольными площадками, легкоатлетическим сектором, полосой препятствий.
Наутро — первые занятия. Путь в небо начинался с маршировки по земле. Сержант Ахонин вывел нас на открытую площадку, разбитую сотнями и сотнями конских копыт. Сначала мы маршировали по одному, потом по двое, строились в колонну и в шеренги, сдваивали ряды…
— Выше ногу! — неистовствовал сержант Ахонин.
Жаркое среднеазиатское солнце уже подкатывалось к зениту, наши сапоги вздымали тучи пыли, спины гимнастерок задубели от пота, быстро превращавшегося в соль, а мы все сдваивали ряды, расходились по команде сержанта и снова собирались в строй.
Наконец сержант разрешил пятиминутный перекур. Ребята были измотаны вконец. Я подошел к Люське Сукневу. Он никак не мог поднести зажженную спичку к папиросе, руки его дрожали. Борька Терехов сел прямо на раскаленный песок. Абрам был бледен как полотно. Все молчали, устали настолько, что никто не мог говорить. И вдруг я увидел, что кто-то из наших идет на руках, неуклюже болтая в воздухе пыльными сапогами. Господи, да ведь это Яшка!
Пройдясь вокруг нас, Яшка вскочил на ноги, достал из заднего кармана черную расческу, приложил к вытянутым губам, оскалил зубы, поднял бровь.
— Смотрите, Гитлер! — ахнул Гаврик Еволин. — Как похож!
— А теперь на кого? — задорно крикнул Яков.
Он опустил плечи, широко развернул стопы ног и качающейся походкой Чарли Чаплина стал медленно подходить к сержанту Ахонину.
— Отставить! — рявкнул наш командир. — Вы чего здесь балаган устраиваете?
Все засмеялись. Сержант обиделся.
— Кончай перекур! — скомандовал он, поднимая руку вверх. — В колонну по два становись!
И снова мы затопали по пыльной площадке. Но только теперь ноги шли быстрее, а руки работали сноровистей. Ребята вспоминали Яшкины фокусы, и на запекшихся губах появлялась улыбка…
Мне суждено будет прослужить с Яшкой Ревичем только один год. Ровно через год, месяц в месяц и день в день, мы положим его на дно стрелкового окопа, вырытого в огороде на Плехановской улице Воронежа, и засыплем землею. Но память о Якове у нас, вернувшихся домой, останется на всю жизнь. И всякий раз на встречах бывших однополчан кто-нибудь обязательно скажет:
— А помните Яшку?
— Как же не помнить! Наш весельчак, заводила…
Не только мне, но и всем остальным Яков скрашивал, как мог, первые, самые трудные дни армейской службы. Трудно было понять, откуда у него находились еще силы веселить нас в короткие минуты отдыха. Он удачно подражал популярным артистам. Пел частушки собственного сочинения. Рассказывал массу историй, многие из которых придумывал сам. По случаю. На злобу дня. Всегда к месту…
Спустя сорок лет я написал очерк в память о Якове Ревиче и назвал его «Нештатная должность». Да, он занимал нештатную должность, которую можно было бы назвать так: помощник политрука по веселой части. Мне доводилось потом нести службу в разных местах, и в каждой роте, батарее, эскадрилье был свой весельчак, острослов, балагур. И хотя ему отводился сложный участок работы — помогать политработникам создавать хорошее настроение у бойцов, — таких ребят не назначал командир, не выбирали товарищи. Они утверждались в своей нештатной должности сами. Это было непросто. Ведь не каждого будут слушать, не каждого просить:
— А ну, приятель, изобрази! Расскажи что-нибудь такое!
Яшку просили. И он никогда не отказывал. Свою последнюю шутку он рассказал нам за пять минут до того, как ушел в свою последнюю разведку…
А тогда, после первых в нашей жизни строевых занятий, сержант Ахонин приказал нам с Яшкой мыть в казарме полы после отбоя. Яшку он наказал за то, что решил, будто его хождение на руках было направлено на подрыв авторитета младшего командира; меня, должно быть, за то, что я громче всех смеялся Яшкиным шуткам…
— Можете мыть полы, стоя на руках, это у вас хорошо получается. К тому же и меньше наследите, — попытался сострить сержант Ахонин.
Между тем в школу начали прибывать команды из Москвы, Тулы, Рязани, Алма-Аты, Фрунзе, Чимкента, Самарканда. Среди алмаатинцев я увидел Виктора Шаповалова. Он играл вратарем за динамовскую команду своего города, приезжал к нам в Ашхабад, и вот ему-то я и забил гол, о котором вспоминала Зоя в наше последнее свидание у ее калитки в день начала войны.
— А, левый хавбек! — закричал он, радуясь нашей неожиданной встрече.
Военное обмундирование им еще не дали, он был в клетчатых брюках-клешах необычайной ширины и в бело-голубой динамовской футболке со шнурками.
— Давно ли здесь? — спросил меня Виктор.
— Пятый день, дорогой голкипер, — ответил я, пожимая руку этого высокого голубоглазого красавца.
— Ну, как тут у вас?
— Да ничего, терпимо.
— Значит, скоро полетим?
— Полетим на ХВ — на халяве боком, — похваляясь своими авиационными познаниями, ввернул я в разговор только что услышанную присказку. — А пока маршируем на плацу и моем полы.
— Тоже дело, — прищурил глаз Виктор. — А как тут насчет этого?
Острым носком парусинового полуботинка он ловко поддел гальку.
— Футбольное поле есть, а команда соберется.
— Тогда жить можно, — улыбнулся алма-атинский вратарь и помчался догонять своих.
Сначала мы жили земляческими командами, потом нас стали тасовать. Всех курсантов разбили на две эскадрильи, каждую эскадрилью — на три отряда, отряд — на три звена, а звено — на четыре учебных экипажа.
В нашем экипаже оказались три ашхабадца — Яков Ревич, Абрам Мирзоянц и я, алмаатинцы Виктор Шаповалов и Анатолий Фроловский, москвич Вовка Чурыгин и Эдик Пестов из Кишинева.