— Он просто придуривается, — утверждал Витька. — Рассчитывает, что всем надоест с ним возиться и его спишут куда-нибудь в обоз.
Может, Виктор был и прав: Булгаков был отчаянным трусом. Он бледнел, когда его назначали в караул, боялся углубиться в лес, ему мерещилось, что за каждой сосной притаился с кинжалом немец, который затеял прикончить именно его.
Ездовой Небензя, полный, с одутловатым лицом и лукавинкой в глазах, был колхозником из Псковской области. Приветливый, добрый, обаятельный, общительный. Но временами на него нападала тоска: семья Небензи осталась под немцем. Возможно, за напускной веселостью он хотел спрятать свою тревогу за жену, детей.
Как-то он подошел ко мне.
— Сержант, напиши письмо, я ведь малограмотный, спроси, что там с моими.
— Куда же писать, Павел Афанасьевич? Ведь во Пскове немцы!
— Да, немцы, — ответил ездовой и затуманился.
В отделении Небензя был очень полезным человеком. В отличие от нас, домашних мальчишек, он многое знал и умел: отыскивал съедобные грибы и щедро делился с нами грибной похлебкой, хорошо стирал свое белье, показывая нам, как надо это делать, штопал, латал. Чистил ботинки. С нетерпением ждал, когда ему дадут коня.
— С детства люблю возиться с лошадьми, — говорил он, прищелкивая языком. — Будет у меня коняка образцовый, накормленный, веселый…
К технике же никакого интереса не проявлял. Впрочем, как и наш командир взвода лейтенант Волков, техник-смотритель лет сорока двух, призванный из запаса. Миномета он никогда не изучал, а спрашивать у подчиненных, что к чему, считал для себя неудобным. На занятиях лейтенант целиком и полностью полагался на нас, курсантов, предоставляя командирам отделений полную свободу действий. Ну а мы старались на совесть: рыли минометные окопы полного профиля, разворачивали батарею веером, дай только настоящие мины и скомандуй «Огонь!» — тут же накроем цель. Лейтенант Волков сидел где-нибудь в сторонке и покуривал, к бойцам он относился благожелательно, не придирался, впрочем, лентяев среди нас не было.
После пехотного училища теперешние занятия казались нам совсем нетрудными. Мы хорошо попотели в Намангане и дело свое знали. Но училище вспоминалось нам не только марш-бросками, а и курсантским питанием. Теперь мы получали тыловой паек — третью норму, самую скудную изо всех, принятых в армии. С вечера нам выдавали продукты на весь следующий день: вместо хлебной пайки 175 граммов сухарей, кусочек селедки взамен мяса и ложку сахарного песку. (На деле же выходило и того меньше: сначала на всю роту получал старшина, делил по взводам, помкомвзводы дробили по отделениям, — кругом утруска, усушка.) Кроме того, в завтрак и обед — котелок горохового супа на двоих, а вечером — только чай. Подходи к котлу, наливай, сколько хочешь. Сухари и селедку я съедал вечером в один присест, а весь следующий день жил на гороховом концентрате.
Как-то вечером на лесной тропке я повстречал сержанта Александровского. Он нес две буханки круглого крестьянского хлеба, румяного, свежего, только что из печи! Хлеб! Откуда? Ведь здесь, под станцией Рада, мы ни разу не видели печеного ломтя, и лишняя горсть ржаных сухарей из бумажного мешка, зашитого еще до войны, могла явиться только в мечтаниях!
— Где взяли столько хлеба?! — воскликнул я, не в силах оторвать взгляд от пышных буханок.
— Часы продал, — грустно ответил сержант, свободной рукой доставая из кармана пустую цепочку. — Подарок Нины. Зачем мне сейчас часы? — добавил он, как бы убеждая себя в правильности своего решения. — Чтоб потом какой-нибудь Фриц вытащил их у меня из брючного карманчика и отправил в фатерланд своей фрау? Какая мне будет польза? А сейчас я хоть отведу душу, поем досыта. Вот пошел в деревню, заглянул в первую же хату, часы с руками оторвали. Хозяйка налила огромную миску молочной лапши да еще, видишь, две буханки отвалила. Неплохо ведь, правда?
Я кивнул в знак одобрения.
— A y тебя ножик есть? — спохватился вдруг сержант. — Нет? Жаль, что нет ножа. Чем же отрезать?
Александровский немного подумал, как бы борясь сам с собою, и наконец решительно, чтоб не передумать, протянул мне буханку.
— Зачем мне две? Ведь не съем за раз. А на всю войну не напасешься. Бери, бери, не стесняйся. Угости Шаповалова, Ревича, Чамкина, Семеркина, всех, кому хватит. Скажешь — от сержанта Александровского. Бери… Сочтемся в следующий раз…
В следующий раз я увидел его уже мертвым.
Через несколько дней мы получали боевое оружие. Был праздничный день. Играл духовой оркестр. Были речи.
По этому случаю я написал стихи, отправил их в дивизионную многотиражку «За Родину». Стихи напечатали.
Мы стоим пред строем батальона.
Солнце сверху льет свои лучи.
Комиссар наш, в битвах закаленный,
Миномет нам только что вручил.
Наш расчет решителен и точен,
И ребята неплохие мы.
Было семь друзей у нас в расчете, —
Будет другом он у нас восьмым…
Заключительные строчки редакция опустила:
А когда развеем вражьи тучи
И придет святой победы хмель,
С минометом — другом нашим лучшим —
Мы придем из вражеских земель.
Тогда, в сорок втором, в нашей дивизионке, выпускавшейся в лесной землянке под тамбовской станцией Рада, просто не знали, что мы предпримем, когда дойдем до государственной границы, пойдем ли дальше или потребуем заключить мир…
Газету принесли после обеда. Яша Ревич взглянул на вторую страничку и воскликнул:
— Твои стихи!
Он один знал, что я послал их в редакцию. Я выхватил из его рук газету и побежал в глубь леса, чтобы еще и еще раз перечитать свои стихи, отлитые теперь в ровных типографских строчках. Но мне не довелось побыть наедине со своей радостью. Из-за кустов появился дневальный Лева Скоморохов, сказал, что меня срочно разыскивает политрук роты Парфенов.
— А где он?
— У выхода из землянки.
Я подумал, что случились какие-нибудь неприятности из-за моих стихов, будь они неладны! То ли не понравились, то ли посчитали, что в такое время я занимаюсь пустячками, мараю бумагу.
Рядом с политруком Парфеновым стояли Иван Чамкин, Эдик Пестов и Михаил Шаблин, тоже наш ферганский курсант.
— Ну, вот теперь все в сборе, — сказал политрук, когда я подошел и доложился. — Сейчас пойдете в штаб полка. Дело не совсем обычное. Понимаете, нашлась в дивизии такая мерзкая личность, дезертир. Словом, его поймали и судили по законам военного времени. Велели выделить из роты четырех человек на расстрел.
— И нас на расстрел? — охнул Эдик.
— Откуда такие мысли? — удивился политрук, не заметив, что он выразился не очень удачно. — Вас поведут не расстреливать, а наблюдать, как будут расстреливать дезертира. Это разные вещи. Вас посылаю потому, что Чамкин комсорг роты, а вы взводные агитаторы. Потом вы должны будете рассказать другим о том, что услышите и увидите. Старшим назначаю Чамкина. Чамкин, ведите людей!
— Есть вести людей! — повторил Иван.
Катившееся к закату солнце окрашивало верхушки деревьев в багровый цвет. Было тихо — ни треска сучьев под ногами, ни шороха травы. И вдруг громко каркнула взлетевшая с низкой ветки ворона, испугавшись и испугав нас. И снова стало тихо. В голубом небе, кудрявясь, медленно плыли облака, молчал лес, молчали мы сами. Никто не хотел начинать разговор. О чем? О том, о чем думают и другие. Мы все очень дорого отдали бы за то, чтоб сейчас оказаться в нашей сырой землянке и чтобы вместо нас по этой вьющейся между деревьев тропке шел кто-нибудь другой.
Тошнота подступала к самому моему, горлу, когда я думал, что сейчас у меня на глазах должны убить человека. Да, убить. Пусть мерзкого, плохого, но все-таки человека. Я никогда не видел дезертира да и не думал, что в наше время они могут быть. По книжным измерениям дезертир представлялся мне каким-то исчадием гражданской войны: бандюгой — антоновцем или махновцем — огромного роста, слегка подвыпившим, заросшим, с пегими бровями, изъеденными махорочным дымом, и кастетом в руке. И все-таки он человек!
Пройдет немного времени, и я буду готов безо всякого сожаления застрелить своей рукой труса, который, увидев вражеский танк, идущий прямо на наши позиции, бросит винтовку, выползет из окопа и, сгибаясь в три погибели, попятится назад. Я взгляну в пепельно- серое лицо Чамкина, отстегивающего от пояса тяжелую гранату, увижу двух молодых бронебойщиков, устанавливающих на сошки свое неуклюжее оружие, и пойму, что танк тут не прорвется. Он переползет через окоп, брошенный дезертиром. И тогда всем сердцем, всем нутром почувствую, что нет большего преступления, чем трусость в бою, которая может стоить жизни Чамкину, Ревичу, Шаблину…