Напялили каски, поднялись, пора было возвращаться на батарею.

— Значит, будете оставлять картошку? — укоризненно спросил Виктор.

Сомнения очень недолго терзали наши дисциплинированные души. Мы тоже выбросили противогазы и набили сумки еще теплой картошкой.

За селом опять начиналось пшеничное поле. Хлеба стояли высокие, по грудь. Из-под ног выпорхнул жаворонок, мы чуть не наступили на гнездо.

— Живет же птица среди огня и дыма, — удивился Виктор.

— Она так же, как и тот старик, не думала, что немец дойдет до Подгорного, — сказал я.

Яков опять стал проявлять беспокойство.

— Я все думаю, не попадет ли за противогазы. Может, вернуться, подобрать, пока недалеко ушли?

— Пустое, — успокоил его Виктор. — На данном этапе противогаз только обуза для армии. Если считать, что противогаз весит около килограмма, а на фронте, предположим, пять миллионов солдат, то выходит, что армия таскает на себе пять тысяч тонн никому не нужного груза.

Чтоб окончательно успокоить Якова, он принялся излагать свои взгляды на перспективы химической войны. Они были обнадеживающими.

— Немцы этим летом не пустят удушливые газы, — убежденно заявил он. К химическим средствам, скорее всего, прибегнет отступающая сторона. А немцы наступают и уверены, что будут наступать. Какой же им смысл отравлять местность, по которой нужно идти, губить водоемы, из которых пить? Так ведь?

— Нет, не так, — возразил я. — Дело не в том, кто наступает, а кто обороняется, а в том, кто более коварен, бесчеловечен, жесток. В прошлую войну мамин дядя нанюхался на фронте газов, лежал в Нальчике, там для отравленных были специальные лазареты. Так вот, в шестнадцатом году немцы как раз наступали.

— А на Западе, на реке Ипр, — вставил Яков, — когда немцы применили газы…

Закончить он не успел. Раздался близкий пистолетный выстрел, пуля просвистела над нашими головами. Мы плюхнулись на землю, испуганно глядя друг на друга.

— Стреляли вроде бы с нашей батареи, — определил Яков. — Куда поползем?

— А ну, поднимайтесь, негодяи! — услышали мы разъяренный голос старшего лейтенанта Хаттагова. — Расстрелять вас, сукиных детей, и то мало!

Командир роты размахивал пистолетом перед нашими носами. По его свирепому виду я понял, что он и в самом деле готов нас убить. Но я не понимал, в чем же мы все- таки провинились: он сам разрешил нам отлучиться на пятнадцать минут.

— Что означает этот дурацкий маскарад? — кричал Хаттагов, стуча рукояткой пистолета по нашим каскам. — Еще бы чуть-чуть, и вас бы уложили на месте свои же ребята. Да черт с вами, погибайте, если вам нравится! А что прикажете делать командиру роты, когда совсем рядом с батареей мелькают немецкие каски? Докладывать комбату, что фашисты зашли нам в тыл? А комбат должен снимать с передовой роту автоматчиков и бросать сюда, так, что ли? Вы понимаете, что натворили?

— Понимаем, — упавшим голосом пролепетал Виктор. — Только я больше всех виноват: мне пришла в голову мысль надеть эти каски. Простите.

Хаттагов никак не мог успокоиться:

— Как — простить? Фашисты специально забрасывают диверсантов, чтоб посеять панику в тылу. А когда у нас есть такие олухи, как вы, им и забрасывать никого не надо. Не ждите никакого прощения, пойдете под военный трибунал. Марш по местам! Да выбросьте, черт возьми, эти фашистские каски!

И этот разговор слышала вся батарея. Позор! Мы поплелись, понурив голову, стараясь не глядеть ребятам в глаза. Что тут скажешь, подвели роту, наделали переполох, чуть не спровоцировали настоящее сражение…

Нас, однако, встретили не руганью, а насмешками. Пищу для шуток мы дали богатейшую. Видя наши душевные терзания, Ваня Чамкин осадил не в меру развеселившихся остряков, проезжавшихся по нашему адресу. А нам шепнул:

— Не казнитесь, за немцев всерьез вас никто не принял. Одного сразу же опознали по чарличаплинской походке, двух других, долговязых, ни о кем спутать нельзя. А командир роты правильно сделал, что вам устроил втык. Додуматься же до такого: разгуливать по передовой в форме врага! Только не бойтесь: под трибунал старший лейтенант вас не отдаст. Мужик он отходчивый. Простит на первый случай.

После долгого и тяжелого сражения за Подгорное батарея приводила себя в порядок. Банником очищали от гари и копоти минометные стволы, смазывали маслом, наводили марафет в окопах, будто собирались прожить в них очень долго. Небензя на своей Варварке отвез в полковую санчасть помкомвзвода Чепурнова и еще трех бойцов, раненных при смене позиции. На обратной дорого захватил сухарей, сахару, табаку да еще принес новость: сегодня на батарее должен быть почтальон. Кинулись писать письма. Я прилег на солнышке, положил клочок оберточной бумаги на пустой лоток, достал карандашный огрызок. «Дорогая мама!» — только-то успел написать я.

Кто-то тронул меня за плечо. Возле меня сидел сержант Булавин и загадочно улыбался каким-то своим мыслям. Был он человеком задумчивым, неразговорчивым, скромным, в училище очень любил писать заметки в боевой листок, хотя грамота у него была небольшая, заметки получались корявые, порой смешные. Заметки помещали: такому солидному автору отказать было неудобно, как-никак он сержант, командир отделения.

— Ты видел сахар, который нам только что раздали? — спросил меня Булавин.

— Не только видел, но уже съел.

— И не заметил, что сахар красный? — Сержант достал из брючного кармана тряпицу, завязанную узелком. В нем лежала его порция сахара, — Смотри! Видишь, совсем красный.

Сахар был желтоватый. Со значительными примесями ниток, мешковины, всякого сора.

— И не замечаешь, что он весь пропитан кровью Эдика Пестова, моего наводчика? — усмехнулся сержант, завязывая тряпицу, — Вот и Толя Фроловский ничего не увидел. Значит, не всем открывается эта кровь.

Я заметил, что, легок на помине, Толя Фроловский делает мне какие-то знаки.

— Булавин и тебе показывал свой сахар? — спросил Анатолий, когда сержант ушел. — После гибели Эдика с ним что-то случилось. Заговаривается, бормочет, ничего не поймешь. Боюсь с ним спать в одном окопе. Задушит ночью или что-нибудь еще натворит. Может, повредился в уме?

Кончался душный день. Наступали сумерки. Последняя стая «лапотников» сбросила бомбы на дымящиеся развалины Подгорного. Сгущалась ночь. Над немецкой передовой, откатившейся теперь к Подклетному, повисли осветительные ракеты.

Мы проснулись от жуткого, раздирающего душу крика. Сержант Булавин стоял на гребне высоты, сжимая в руке узелок с сахаром.

— Вон они идут! Стреляйте! — вопил Булавин.

Подняв руки, сержант откинулся назад, потерял равновесие, упал на спину и покатился вниз. Спросонья нас всех обуял ужас, я почувствовал, что ноги мои отнялись, язык прилип к зубам, гортани. Если бы в тот миг и в самом деле появилось хотя бы трое немцев, они бы переловили нас всех, как птенчиков.

Дикий вопль сошедшего с ума сержанта разбудил не только нас, но и немцев. Вражеский пулеметчик дал слепую очередь. Ему ответили с нашей стороны. Хлопнула мина. Началась беспорядочная стрельба, которая долго не утихала.

Спать уже не пришлось. Получили приказ выдвигаться вперед. Пришлось оставлять прекрасные позиции и опять рыть новые окопы. Я слышал, как командир роты Хаттагов сказал политруку Парфенову:

— Доказывал, что менять позиции не имеет смысла. Миномет поражает цели на три тысячи, поэтому триста метров нам никакого выигрыша не дадут. Да разве с ним поспоришь! «Выполняй приказ! Вперед!» Вот и весь разговор.

Кто отдал такой приказ, Хаттагов не назвал.

Утро застало нас на высоте с отметкой 164,9. На высоте, где спустя два часа погибнет наша минометная рота.

Через много лет, впервые после войны попав в Воронеж, я попросил в обкоме партии машину и поехал по Задонскому шоссе к селу Подгорное. И вдруг из окна «Волги» увидел высоту, на которой окопалась тогда наша рота. Впереди по-прежнему лежало пространство ничьей земли. Город еще не дошагал сюда своими многоэтажными домами, а пшеничное поле обошло высоту стороной, словно боясь потревожить еще незажившие раны: полузасыпанные, поросшие осотом минометные окопы, воронки, выщипавшие южный склон, как оспа лицо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: