— Ох, Тормод…
Конечно, это Мэри. Я всегда узнаю ее голос. Интересно, почему она такая грустная? И еще — уголки губ у нее кривятся, словно от отвращения. Я знаю, она любила меня; а вот я не уверен, любил ли ее когда-нибудь.
— Что такое, Мэри?
— Ты опять наделал в постель.
Теперь и я чувствую запах. Ну и воняет здесь! Почему я раньше не заметил?
— Ты что, не мог встать? Не мог, да?
Не понимаю, за что она меня ругает. Я же не нарочно! Я никогда не делаю это нарочно. Мэри откидывает одеяло, и вонь становится сильнее; она зажимает рот рукой.
— Вставай, — говорит она. — Постель придется снять. Положи пижаму в ванну и прими душ.
Спускаю ноги с кровати и жду, пока Мэри поможет мне встать. Раньше так не было. Я всегда был сильным. Помню, как она подвернула ногу у старой овчарни, когда мы сгоняли овец на стрижку. Мэри не могла идти, и мне пришлось нести ее домой — почти две мили! Руки у меня болели, но я ни разу не пожаловался. Почему она этого не помнит? Она что, не понимает, как все это унизительно? Я отворачиваюсь, чтобы она не видела слез в моих глазах, и стараюсь скорее сморгнуть их. Делаю глубокий вдох.
— Дональд Дак.
— Дональд Дак?
Смотрю на Мэри, и на лице у нее написана такая злость, что внутри у меня все сжимается. Я что, так и сказал? Дональд Дак? Не может быть, чтобы я хотел это сказать. Но что же я имел в виду? Я твердо повторяю:
— Да, Дональд Дак.
Она рывком поднимает меня на ноги и толкает к двери:
— Убирайся с глаз моих!
На что она так злится?
Ковыляю в ванную, снимаю пижаму. Мэри сказала, ее надо положить… Куда? Не помню. Бросаю пижаму на пол и смотрюсь в зеркало. На меня оттуда смотрит старик с седым пушком на голове и бледно-голубыми глазами. Секунду я думаю, кто бы это мог быть, потом поворачиваюсь к окну и смотрю в сторону побережья, на махер.[3] Вижу, как ветер перебирает тяжелые зимние шкуры овец, а те хрустят сочной солоноватой травой, но ничего не слышу. Волны разбиваются о берег, вода тянет за собой песок, поднимается белая пена, а шума океана нет. Это все двойное остекление! На ферме такого не было. Там я чувствовал себя живым. Ветер свистел в оконных рамах и задувал торфяной дым обратно в трубу. Там дышалось легко, там было место для жизни. А здесь комнаты такие маленькие, и в них ты отрезан от мира. Живешь, как в пузыре.
Из зеркала на меня снова смотрит старик. Я улыбаюсь, и он улыбается в ответ. Конечно, я знал, что это я! Интересно, как поживает Питер.
Глава третья
Фин наконец выключил свет, и в комнате воцарилась темнота. Но это не помогало: слова словно выжжены на его глазных яблоках, и спасения от них нет.
Кроме Моны, показания дали еще два свидетеля. Ни один из них не запомнил номер машины. То, что его не видела Мона, не удивительно: при столкновении ее подбросило в воздух, сильно ударило о капот и ветровое стекло, потом швырнуло в сторону; она несколько раз перекатилась по металлизированному покрытию дороги. Удивительно, что жена почти не пострадала.
У Робби центр тяжести был расположен ниже. Его затянуло под колеса машины.
Каждый раз, когда Фин читал отчет, он представлял, что был там и все видел; и каждый раз у него в горле вставал ком. Картина столкновения рисовалась так ярко, как будто была настоящим воспоминанием. И так же он «помнил» лицо, которое Мона разглядела за ветровым стеклом, — такое четкое в памяти, хотя видела она его какую-то долю секунды. Мужчина средних лет, отросшие волосы мышиного цвета. Двух-трехдневная щетина. Как она успела все это рассмотреть? Но она дала предельно точное описание. Фин даже попросил полицейского художника сделать по нему рисунок. Он остался в материалах дела, а лицо продолжало являться ему в снах даже спустя девять месяцев.
Фин повернулся и закрыл глаза — очередная попытка заснуть. Открытое окно его номера было задернуто занавеской, и вместе с воздухом внутрь проникал и шум транспорта с Принсес-стрит.[4] Фин подтянул колени к груди, прижал локти к бокам, а руки сложил перед грудью — будто плод, который решил помолиться в животе у матери. Завтра закончится все, что составляло его взрослую жизнь. Всё, чем он был, чем стал и еще мог стать. Всё, как в тот день много лет назад, когда тетка сказала, что его родители умерли. Тогда он впервые за свою недолгую жизнь почувствовал себя абсолютно одиноким.
Утро не принесло облегчения — только тихую решимость пережить этот день. Вдоль мостов дул теплый ветер, по садам у замка бежали тени облаков. Фин решительно двигался через толпу людей в легкой весенней одежде; вокруг все болтали и смеялись. Это поколение забыло завет отцов: «плащ не снимай, пока не кончился май». Люди продолжали жить, будто ничего не случилось, и Фину казалось, что это нечестно. С другой стороны, кто может представить себе, что за боль таится за его маской нормальности? Так откуда ему знать, что творится в душе у других?
Фин зашел в копи-центр на Николсон-стрит, потом убрал копии листов дела в свой кожаный портфель и продолжил путь к Сент-Леонардс-стрит и штаб-квартире полиции, куда ходил на работу последние десять лет. Два дня назад он устроил прощальную вечеринку для коллег в пабе на Лотиан-роуд. Посиделки вышли мрачные. Было много воспоминаний и сожалений, хотя были и знаки искренней дружбы. Сейчас встречные в коридорах кивали Фину, некоторые пожимали руку. Сбор личных вещей с рабочего места в картонную коробку занял всего несколько минут. Вот и все, что осталось от его работы.
— Я должен забрать твое удостоверение, Фин.
Он обернулся на голос. Старший инспектор Блэк чем-то напоминал грифа — казался таким же голодным и настороженным. Фин кивнул и протянул ему документ.
— Мне жаль, что ты уходишь, — сказал Блэк. Только на самом деле ему не было жаль. Он никогда не сомневался в способностях Фина — только в его мотивации. И сейчас Фин был готов признать его правоту. Они оба знали, что он хороший полицейский. Но потребовалось много времени и смерть Робби, чтобы он осознал: эта работа не для него.
— Мне сказали, ты запросил дело водителя, который сбил твоего сына, — Блэк помолчал в ожидании реакции. — Его надо вернуть.
— Конечно, — Фин вытащил папку из портфеля и бросил на стол. — Вряд ли его еще кто-нибудь откроет.
— Возможно, — кивнул Блэк. — Тебе тоже пора его закрыть. Оно сожрет тебя изнутри и не даст жить нормально. Отпусти его, сынок.
— Не могу, — Фин смотрел мимо старшего инспектора. Он взял коробку со своими вещами и вышел.
Выйдя из здания полиции, он обошел его, поднял крышку большого зеленого мусорного бака и высыпал туда содержимое коробки. Потом смял саму коробку и запихнул ее туда же. Все это было ему больше не нужно. Фин постоял, глядя вверх на окно своего кабинета. Оттуда он все эти годы любовался тенистыми склонами Солсбери Крэгс[5] в солнце, дождь и снег.
Он постоял еще немного, вышел на Сент-Леонардс-стрит и поймал такси.
Фин вышел из машины на круто уходящей вниз, мощеной булыжником Королевской Миле,[6] у Собора Святого Эгидия. На Парламентской площади его ждала Мона. Она еще не рассталась с серой зимней одеждой и терялась на фоне классической архитектуры «северных Афин» — зданий из песчаника, почерневших от дыма и времени. Видимо, одежда отражала настроение женщины. Впрочем, подавленностью дело не ограничивалось. Мона была явно взволнована.
— Ты опоздал.
— Прости.
Фин взял Мону под руку, и они поспешили через пустую площадь, к аркам между высокими колоннами. Фин подумал, что его опоздание могло иметь психологическое объяснение. Он не хотел отпускать прошлое — и не хотел один смотреть в лицо будущему. Он боялся неизвестности, жалел об отказе от удобных для него отношений.
3
Махер (machair, шотл. гэльск.) — травянистая, песчаная и часто богатая известью полоса земель в северо-западной части Шотландии, находящаяся в самой высокой точке береговой линии, используется под пахотные земли или пастбища.
4
Принсес-стрит (Princes Street, англ., букв. «улица Принцев») — одна из центральных улиц Эдинбурга.
5
Солсбери Крэгс (Salisbury Crags, англ, гэльск. дословно «скалы Солсбери») — часть Холируд Парка, одного из живописнейших мест Эдинбурга.
6
Королевская Миля (The Royal Mile, англ.) — череда улиц в центре Эдинбурга, одна из главных его достопримечательностей. Ее протяженность составляет одну шотландскую милю, около 1,8 км.