траж Ериманфийской медведицы[41] уже спустился в Океан и созвездием своим возмутил морские воды; бдящая зарница, восстав с багряного Тритонова[42] одра на светлеющемся востоке, отверзла свой храм, испещренный и выстланный розами; Тифия[43] отняла свои запоры и открыла путь в пространное небо солнцу, которому предшествовал Луцифер[44] и гнал перед собою стадами звезды; проснулися зефиры и мягкими своими устами целовали цветы, растущие в долинах, и, прияв благовоние на свои рамена, разносили оное по вселенной, или там, где приятности обитали природы. Великий Аполлон[45], облекшись в светлозарную порфиру, пожаловал ко мне в спальню, которому последовали первый и второй час дня, кои, подошед ко мне, подняли меня за руки и, поздравив меня с добрым утром, отправились в свой путь. Итак, по баснословию проснулся я весьма великолепно, а в самом деле расстался с постелею по-домашнему.
Как скоро я открыл свои глаза, то тотчас хватился ключа, которым вчерашнего дня запер погреб, за которым хранилося усопшее и живое тело в ларе, нашел его в добром здоровье. Потом, одевшись очень поспешно, побежал к Аленоне и рассказал ей сие приключение подробно, чему она не верила и верить не хотела, однако уверилась действительно, когда я повел хозяина и всех домашних, чтоб показать им оное чудо. Я был не робкий полководец в трусливом моем воинстве; всякий с трепетом мне последовал, и думали все, что я хочу над ними подшутить. Когда я отпер погреб, тогда хозяин сделал со мною уговор, чтоб прежде их не отпирать, покамест не услышим их голоса: я на то охотно согласился. Подошед к ларю, закричал полковник мужественным, однако дрожащим от страха, голосом:
— Кто сидит в моем ларе?
— Я, милостивый государь! — отвечала ключница: — я попалася по грехам моим в сие заточение.
— А кто еще с тобою? — спрашивал он же.
— Тот мертвец, — ответствовала заключенная, — который всякую ночь обеспокоивал ваш дом; мы виноваты и просим нас помиловать.
Тут все узнали, что это не шутка. Полковник побледнел весь от страха и закричал своим людям:
— Бегите поскорее в полицию и тотчас приведите сюда роту солдат, и велите у нашего прихода бить в набат.
Я принялся говорить и представлял полковнику, что это напрасно и что мы можем все окончать келейно, и после, разобрав все дело, ежели надобно будет, можем и обнародовать. Хозяин на сие согласился и велел слугам своим стать кругом, а сам стал в середине их, приговаривая почасту: «Не робейте, робята!» Потом приказано было мне отпереть ларь, что я тотчас и учинил. Когда я поднял крышку, увидели мы наших пленников стоящих. Я зачал помогать вылезть ключнице, а мертвец выскочил и сам. Оба виноватые хотели броситься к ногам полковника, который подумал, что мертвец задавить его хочет, закричал изо всей силы. Я подбежал к нему и представлял, что опасаться ему нечего и мертвец хочет просить у него прощения.
— Пускай же он оденется в другое платье, — ответствовал заслуженный воин, — так и я дозволю ему ко мне приближиться.
По храброму столь приказу тотчас перерядили покойника в живого человека, и пошли все в комнаты. Тут мы узнали о кончине нашей хозяйки; она уже не сердилась и не кричала, когда смывали с нее белилы и румяны, и нимало не ворчала на то, что одели ее не по моде.
В скором времени изготовили красный гроб и назвали премножество попов. Погребение было самое плачевное. Когда повезли усопшую в церкву, тогда два служителя вели полковника под руки, для того чтоб не повалился он в грязь; жалость и выпитая им поутру для утоления печали водка обременили его гораздо, и он совсем забыл, что надобно было плакать. Госпожа Аленона не в таких уже летах, чтоб плакать ей о своей матери, и опять не такого поколения, чтоб выть ей голосом: это одной подлости прилично; и так ехала со мною в карете и пересмехала всех, кто нам ни попадался. В церкви с разным усердием и разными голосами завывали старухи, и которая надеялась получить великую от полковника милость, та приходила к гробу и колотилась головою об оный, поглядывая на него почасту, примечает ли то ее благодетель. Другая рвалась в углу и посылала свою внуку сказать полковнику, что бабушка ее умирает с печали.

Иная натирала глаза свои луком и подходила к нему просить милостыни. Щеголи, которые хотели пообедать на похоронах, бросали в глаза табак и плакали довольно исправно, потому что от табаку не только плакать, да и ослепнуть скоро можно. Когда поставили гроб в землю и ею же засыпали, тогда с большим усердием поспешили все к столу. До половины обеда слышны были речи о полковнице, а после вино помрачило ее у всякого в памяти, и всякий начал колобродить. Сверх всего этого тот, который носил на себе такое имя[46], которое совсем не позволяло пить ему вина, затягивал уже и песни. Вскоре перестали сожалеть об ней, для чего было я на другой день изготовился сказать надгробную речь или нравоучительную проповедь, однако или для того я ее не сказывал, что не умел[47], или для той причины, что полковник кликнул меня к себе в спальню и приказал привести с собою и нового гостя. Когда мы с ним пришли, то приказал он спальню запереть; итак, были мы тут трое. Виноватый валялся до тех пор у него в ногах, покамест полковник простил ему вину его великодушно. Тогда я приметил, что радость овладела нашим невольником, и он уже больше не опасался своей участи. Язык его был очень поворотлив, и разум довольно вертлявый. Начал он извинять поступок свой такими доказательствами, которых опорочить было невозможно, и вина словами его так умалялась, что начинали мы находить в страшном смертном прислужника Момова. Все, что он ни говорил, было замысловато и остро. Когда мы с четверть часа с ним поговорили, тогда уже начал он и шутить, хотя совесть представляла ему, что сделал он дурное дело, но прощение его вины заставляло оную молчать.
— Скажи мне, — говорил полковник, смотря на него снисходительным и веселым видом, — кто ты таков?
— Я монах, — ответствовал он, — обители святого Вавилы. Я подвержен мирским слабостям и достоин всякого наказания; однако если вы примете труд выслушать мое похождение, то, может быть, извините меня в оных. Принуждение принять сей чин производит во мне отчаяние и делает меня неспособным последовать моей должности. Я иногда забываю сам себя и в оном забвении предпринимаю дела, противные чести и мне самому. Что ж касается до почитания истинного моего бога, то я во грехах моих имею всегда к нему прибежище и прошу от сокрушенного сердца, чтоб избавиться мне от сего чина, которого сносить, по совести сказать, сил моих недостает, и всякая погрешность укоряет мою совесть и увеличивает себя к моей прискорбности. Никто извинять меня не хочет, и представляют, что я монах; молодые мои лета и несозрелый еще разум не желают посвятить себя уединению. Я со всею бы моею охотою искал небесного венца монашеским чином, но мирские прелести удаляют меня от оного; я человек и, следственно, подвержен всем человеческим слабостям, которые иногда и против воли нашей владеют нами.
Выслушав его слова, вселилось в нас желание услышать и его повесть, в которой мы надеялись довольно чудес найти, ободряли его, сколько нам возможно было, и просили, чтоб начал он свое повествование; и когда он увидел, что мы больше ему не неприятели, тогда довольно ласковыми словами попросил теплого чаю с горячею водкою, чтоб нагреть свое сердце, которое от стыда и от страха находилось в великом холоде. Когда удовольствован был он по его просьбе, то не только разогрел им свое сердце, но, как нам казалось, разогрел и свой разум и начал говорить таким образом.
