— Это кто бы говорил, да не нам бы слушать… Ха! Ай, земли — ста нам! Ай, поболе!.. А ее надобно человеку три аршина.
— До трех аршин еще прожить надо.
— Ну и живи, не горюй.
— По — твоему нешто? Жену по хозяйству запрячь, а самому на Волгу.
— Чем плохо?
— Надо бы хуже, да нельзя… В пастухи вот на место Сморчка разве.
Дядя Ося повесил ведро на удочки, сердито вскинул их на плечо.
— Тьфу! Сморчок счастливей вас, дураков, живет: кнутом щелкает да в дудку играет.
Шурка тронул локтем Яшку.
— Пойдем.
— Обожди, — шепнул тот. — Никак, Саша Пупа идет…
От станции по шоссейке брел маленький пузатый мужик, босой, в меховой папахе и в полушубке внакидку. Его так и мотало из стороны в сторону. Марье Бубенец из‑за баб он не был виден, и она, посиживая на бревнах, трещала сорокой:
— Да такому жениху нигде отказу не будет. Женишок — не грибок, в лесу не родится… Да за такого каждая девка, перекрестясь, пойдет… Ай, право, пойдет! — Тут она глянула на шоссейку и вскочила: — Хлебы забыла в печи… Побежать вынуть скореича… Фу — ты, пропасть, посидеть некогда!
Она шмыгнула в переулок, но Саша Пупа уже заметил ее, попробовал бежать за ней, споткнулся и упал.
— Стой, стерва! — закричал он, уронил полушубок и пополз на карачках. — Сто — ой, все равно догоню… Говорят тебе: кланяйся в ноги может, помилую…
Синяя Марьина юбка вильнула за дальним углом палисада и пропала.
Саша Пупа выругался, поднялся, качаясь, на ноги и пристал к дяде Осе, который шел мимо него на Волгу:
— Ты что бельма выпучил?
— Эк нализался, мытарь пузатый! — с завистью сказал дядя Ося, поднял полушубок и ласково накинул на плечи Саше. — Хоть бы угостил остаточками.
— Я те угощу! — Саша полез драться.
Смеясь, дядя Ося толкнул его тихонько под зад коленкой. Саша покатился в канаву, как бочонок, опять потерял полушубок и, выбравшись на луговину, кинулся на мужиков и баб.
— Р — разойдись… бить буду!
— Не шуми, Саша, — сказали ему, — дядя Игнат помер.
— Помер? В — врешь… Он мне вчерась… полбутылки заказывал. Вот она, ма — атушка! Сам не выпью, а другу под — н–несу… — Он выудил из кармана штанов сороковку и забарабанил ею по наличнику: — Игнат… дьявол чахоточный!.. Вылезай песни петь! Жива — а!
В окно выглянул Василий Апостол и молча погрозил Псалтырем.
Бутылка выпала из рук Саши Пупы. Он растерянно оглядел мужиков и баб, лиловые губы его дрогнули. Он жалко улыбнулся, долго и неловко стаскивал с головы папаху. Поднял руку, чтобы перекреститься, ткнулся лицом в шапку, свалился на бревна и заплакал.
— А меня… с — сукина сына… и смерть не берет…
Потехи не вышло.
Ребята покатили тележки к воротцам.
Шурка держал за руку Катьку, искоса, украдкой, поглядывая на ее щеку. Щека была полосатая от грязи и слез. Катька все щурилась, точно солнышко мешало ей смотреть. Яшка попробовал свистеть, но скоро бросил. Колька, оборачиваясь, замахивался кулаком на братишку, когда тот начинал хныкать. Хорошо, что Ванятка и Катькина сестренка не капризничали, сидели в тележках смирно, а то было бы совсем плохо.
Медленно приплелись ребята к воротцам и не знали, что им тут делать. Играть не хотелось.
Мимо прошел нищий. Ребята разменяли у него питерский медяк. Досталось по грошику, да еще копейка всем на подсолнухи.
Яшка собрался домой. Пошли его провожать селом и повстречали дорогой Шуркину мать.
И пуще прежнего заныло сердце у Шурки. Сейчас он получит дёру — да какую! — посредине села, на глазах у ребят… Ах, лучше бы дома, хоть вожжами, хоть чересседельником, только не здесь! И бежать поздно, и ребят стыдно, особенно Катьки… Что же делать?
Последнее спасение — братик. Увидит мамка, как хорошо нянчится Шурка, может, раздобрится и не прибьет. Мигом поднял Шурка на руки Ванятку, закружился, закричал:
— А мы встречаем! А мы встречаем!.. Вот она, наша мама, идет… Побежим к ней, побежим!
Рубашонку братику одернул, хотел волосенки пригладить, да посмотрел на лоб — и сил не стало. Красуется на Ваняткином лбу шишка, большая — пребольшая и такая противная, сине — зеленая. Не шишка — целый рог, за версту видать… Не помогла медная скоба… Теперь мамку ничем не проведешь. Получит Шурка двойную взбучку — и за братика и за то, что ушел от дому. И поделом, так ему и надо! Не шляйся, слушайся матери.
Он хотел теперь лишь одного: чтобы все это поскорее кончилось. Может, к лучшему, что при Катьке ему попадет. Он не пикнет, как бы ему ни было больно. И Катька будет знать, какой он молодец.
— Соврем чего‑нибудь? — шепнул ему на ухо Яшка Петух, без слов понимая состояние друга.
— Я не боюсь… — храбрится Шурка.
Мать подошла заплаканная и не сердитая. Под мышкой у нее узелок с покупками — порядочный узелок, это Шурка подметил сразу. Мать взяла Ванятку на руки, увидела шишку, нахмурилась, но ничего не сказала, только вздохнула.
Видать, она была в избе у дяди Игната, и ей не до Шурки.
Он мигом оценивает положение.
— С рук не спускал, — плаксиво бормочет он. — Хлебца укусить минуточки свободной не было…
Мать молча достает из узелка горбушку пеклеванника. Корочка у горбушки поджаристая, а изюмины в мякише так и торчат без счету.
Покосившись на ребят, Шурка впивается зубами в душистую, пропахшую анисом горбушку.
— А пятачок? — спрашивает он.
— Дома получишь.
— А селедка?
— Ну, ну! — вяло замахивается мать. — Не убежит от тебя селедка… Горе‑то какое, господи!
Тогда, совсем осмелев, Шурка говорит:
— Гулять хочу… Все ребята гуляют, один я нянчусь… как окаянный.
Мать улыбается ласково и грустно.
— Иди погуляй… до обеда.
— Не хочу обедать. До вечера, мамка, да? — настаивает Шурка.
И мать уступает. Такая она сегодня хорошая!
— Бог с тобой, до вечера… Завтра в лес с утра пойду, надо пучки рубить… Ох, пресвятая владычица, матерь божья, одно теперича Аграфене остается — побираться с корзинкой по миру, — размышляет мать вслух и качает головой.
Она сажает Ванятку в тележку, кладет ему в ноги узелок и, подобрав одной рукой юбку, а другой прихватив веревку, осторожно обходя лужи и грязь, идет домой.
Вот Шурка и свободный человек.
Как здорово все обернулось! Ждал дёры, а получил пеклеванник. Да еще гулять можно до вечера. Чудеса! Никогда этих мамок не поймешь. За пустяки бьют, за баловство по головке гладят… Ну, да что об этом думать, привалило счастье — пользуйся.
Шурка прячет горбушку пеклеванника за пазуху, повыше засучивает штаны.
— Куда пойдем? — деловито осведомляется он у Яшки.
— На Волгу.
— И чего там интере — е–есного! — морщится Катька. — Одна вода.
Яшка презрительно фыркает и свистит.
— Много ты понимаешь, Растрепа!
— Двухголовый вам наподдаст, — стращает Колька.
— Видали мы таких поддавал!
— Вот батя привезет мне ружье из Питера, я Двухголового застрелю, говорит Шурка.
Он старается не смотреть на Катьку. Но уголочком глаза видит, как она опускается на корточки, тонкими белыми руками сажает сестренку на закорки, поднимается и вдруг, сбросив маленькую на землю, шлепает ее по голой синей заднюхе.
— Я те пощикотаюсь… я те поверчусь! — бормочет она и все шлепает и шлепает ладошкой. Потом рывком хватает плачущую сестренку и бежит прочь.
Шурка нагоняет Катьку и, запинаясь, говорит ей в спину:
— Мы с тобой завтра… в домушку поиграем. Ладно?
Узкие Катькины плечики вздрагивают, словно по ним кто ударил. Не оборачиваясь, Катька трясет рыжими вихрами и лягает Шурку ногой.
— Убирайся… Кишка!
Шурка замирает на месте. Потом круто поворачивается к Яшке.
— Айда!
Гумнами, ныряя под изгороди, выбираются они за село.
Широкое поле с белесым прошлогодним жнивьем и коричневыми вспаханными полосами таинственно расстилается перед ребятами. Здесь и небо кажется выше, и солнце ярче, горячее, и земля пахнет сладко, коврижкой. Как колдуны, ходят по полю за лошадьми мужики и будто ищут клады. Нет — нет да и блеснет на солнце серебром лемех или отвал плуга. А может, это и в самом деле плуг выворачивает из земли серебряные рубли? Кто знает… В овраге бормочет ручей. Грачи черной стаей кружат над березовой рощей. Кусает босые ноги жнивье.