Пройдет немного времени, и Маркс эту объективную оценку переменит на диаметрально противоположную. Бакунин же всегда считал Интернационал великой революционной организацией и не умалял выдающейся роли Маркса в обеспечении ее авторитета на международной арене, не закрывая, однако, глаза на ряд отрицательных черт характера самого основоположника марксизма. Но в 1864 году Бакунин еще не отказался от плана — попытаться вместе с итальянскими революционерами надавить на Австрию, а затем расшевелить славянские народы, стонущие под гнетом Австро-Венгерской монархии. С Марксом же говорить на тему славянской революции было совершенно бесполезно. (Впрочем, его итальянские друзья-масоны также были равнодушны к этой идее; один Гарибальди понимал русского панслависта.) Ко всему прочему ему не нравилось, что в программных и уставных документах Интернационала, с коими ему удалось познакомиться, мало говорилось о свободе. Зато это священное слово замаячило в названии нового движения европейской буржуазно-демократической и социалистической интеллигенции, поименованного Лигой мира и свободы.
В Европе назревала большая война. В подготовку пацифистского конгресса, призванного бросить вызов военным приготовлениям Франции, Пруссии и других агрессивно настроенных государств, включились многие выдающиеся деятели — Виктор Гюго, Джузеппе Гарибальди, Луи Блан, Пьер Леру, Элизе Реклю, будущие руководители Парижской коммуны Жюль Валес и Гюстав Флуранс, немецкие философы Людвиг Бюхнер и Карл Грюн и даже патриарх английского позитивизма и либерализма Джон Стюарт Милль. Были приглашены также Герцен, Огарев и Бакунин. Первый от участия в работе конгресса отказался, последний, напротив, решил максимально использовать предоставленную возможность в интересах грядущей славянской и мировой революции. Вне всякого сомнения, ему импонировали интегративные тенденции нового движения и выдвинутый лозунг создания Соединенных Штатов Европы — идеи, которая только спустя столетие отчасти реализовалась в форме Европейского союза.
Конгресс открылся 9 сентября 1867 года в Женеве, вызвав большой интерес в Европе. На улицы города, украшенные, как на праздник, высыпали толпы ликующих обывателей, восторженно приветствовавших известных общественных деятелей, а Джузеппе Гарибальди ждал подлинный триумф. Заседания конгресса проходили в огромном зале Избирательного дворца. Выступление почти каждого оратора вызывало шквал аплодисментов. Бакунина избрали вице-президентом конгресса, а Гарибальди — председателем. Сохранились воспоминания современников — уже упоминавшегося выше Григория Николаевича Вырубова и немецкого философа и писателя Карла Грюна (1817–1887), знавшего Бакунина еще со времен младогегельянского движения. Постоянно проживавший за границей Вырубов (и даже избранный в руководство Лиги от Франции) писал впоследствии в своих мемуарах о Бакунине:
«<…> Среди собравшейся международной демократии он очутился в своем настоящем элементе [так!]: он устраивал совещания, ораторствовал, писал проекты, программы, прокламации. Хорошо помню его чрезвычайно эффектное выступление на первом заседании конгресса. Когда он поднимался своим тяжелым, неуклюжим шагом по лесенке, ведущей на платформу, где заседало бюро, как всегда неряшливо одетый в какой-то серый балахон, из-под которого виднелась не рубашка, а фланелевая фуфайка, раздались крики: “Бакунин!” Гарибальди, занимавший председательское кресло, встал, сделал несколько шагов и бросился в его объятия. Эта торжественная встреча двух старых испытанных бойцов революции произвела необыкновенное впечатление. Несмотря на то что в огромном зале было немало противников, все встали, и восторженным рукоплесканиям не было конца. На другой день Бакунин произнес блестящую речь, которая, как всегда, имела шумный успех. Если оратором считать того, кто удовлетворяет требованиям литературно образованной публики, изящно владеет языком и в речах которого можно всегда найти начало, середину и конец, как поучал Аристотель, — Бакунин не был оратором; но он был великолепным народным трибуном, умение говорить массам постиг в совершенстве и, что всего замечательнее, говорил им одинаково убедительно на разных языках. Его величавая фигура, энергичные жесты, искренний, убежденный тон, короткие, как бы топором вырубленные фразы — все это производило сильное впечатление.
После конгресса он остался в Швейцарии, вступил в комитет, избранный для подготовки следующего собрания в Берне, и проявил в нем кипучую деятельность, стараясь забрать его в руки и направить на путь, не совсем, впрочем, ясный, какого-то анархического коллективизма. <…> Без революционной деятельности, без конспираций и боевых организаций Бакунин не мог жить; это была его духовная пища, которую он, как и пищу материальную, потреблял в огромном количестве, работая всегда с лихорадочной поспешностью, как будто вот-вот вся Европа превратится в революционный лагерь. <…>».
Регламент Женевского конгресса был напряженным — приходилось укладываться в десять минут. Поэтому, получив слово, Бакунин спрятал в карман подготовленные тезисы и начал говорить экспромтом. Первым делом он обрушился на Российскую империю («европейского жандарма», по тогдашней революционной терминологии), «всенепокорнейшим подданным» которой он во всеуслышание себя назвал: «Вступая на эту трибуну, я спрашиваю себя, граждане: каким образом я, русский, являюсь среди этого международного собрания, имеющего задачей заключить союз между народами? Едва четыре года прошло с тех пор, как русская империя, которой я, правда, всенепокорнейший подданный, возобновила свои преступления и убийства над героическою Польшей, которую она продолжает давить и терзать, но которую, к счастью для всего человечества, для Европы, для всего славянского племени и для самих народов русских, ей не удается убить.
Вот почему, не заботясь о том, что подумают и скажут люди, судящие с точки зрения узкого и тщеславного патриотизма, я, русский, открыто и решительно протестовал и протестую против самого существования русской империи. Этой империи я желаю всех унижений, всех поражений, в убеждении, что ее успехи, ее слава были и всегда будут прямо противоположны счастью и свободе народов русских и не русских, ее нынешних жертв и рабов. Муравьев, вешатель и пытатель не только польских, но и русских демократов, был извергом человечества, но вместе с тем самым верным, самым цельным представителем морали, целей, интересов, векового принципа русской империи, самым истинным патриотом, Сен-Жюстом и Робеспьером императорского государства, основанного на систематическом отрицании всяческого человеческого права и всякой свободы».
Открестившись публично от собственного двоюродного дяди — Муравьева-Вешателя (на которого, по мнению современников, он был внешне более всего похож), — Бакунин продолжил свои дифирамбы во имя свободы: «В положении, созданном для империи последним польским восстанием, ей остаются только два выхода: или пойти по кровавому следу Муравьева, или распасться. Середины нет, а желать цели и не желать средств — значит только обнаружить умственную и душевную трусость. Поэтому мои соотечественники должны выбирать одно из двух: или идти путем и средствами Муравьева к усилению могущества империи, или заодно с нами откровенно желать ей разрушения. Кто желает ее величия, должен поклоняться, подражать Муравьеву и, подобно ему, отвергать, давить всякую свободу. Кто, напротив, любит свободу и желает ее, должен понять, что осуществить ее может только свободная федерация провинций и народов, то есть уничтожение империи. Иначе свобода народов, провинций и общин — пустые слова. Право федерации и отделение, то есть отступление от союза, есть абсолютное отрицание исторического права, которое мы должны отвергать, если в самом деле желаем освобождения народов.
Я довожу до конца логику постановленных мной принципов. Признавая русскую армию основанием императорской власти, я открыто выражаю желание, чтоб она во всякой войне, которую предпримет империя, терпела одни поражения. Этого требует интерес самой России, и наше желание совершенно патриотично в истинном смысле слова, потому что всегда только неудачи царя несколько облегчали бремя императорского самовластия. Между империей и нами, патриотами, революционерами, людьми свободомыслящими и жаждущими справедливости, нет никакой солидарности.