— А если у меня есть сигнал? — осторожно спросил Петельников.

— Открой свои карты, и я приоткроюсь.

— Девочку увела цыганка…

— Девочку увела блондинка.

Не донеся до губ, инспектор поставил чашку на стол.

— Дальше, — приказал он.

— Всё, сокол.

— Откуда знаешь про блондинку?

— Сокол, я узнаю у бога.

— Едем в прокуратуру, — инспектор встал и застегнул пиджак.

— Зачем?

— Для официального допроса.

— Сокол, я скажу там, что ничего не ведаю. Пошутила, мол, с соколом-то…

— Раиса Михайловна, я пришёл сюда как человек к человеку. Я не угрожаю, не приказываю — я предупреждаю и прошу. Если это сделала не цыганка, то какой смысл молчать?

— Отвечаю, сокол, как человек человеку. Цыганки ходят по району, цыганята бегают по улицам… Они всё видят, и я всё знаю. Неужели я отдам цыганят таскаться по судам? Хороша была бы старая цыганка Рая…

Инспектор сел, не сломленный её доводами, а готовый к долгой осаде.

— Раиса Михайловна, неужели не понимаешь? Совершено преступление, человек об этом что-то знает… Да разве мы отстанем?

Она выпустила дым, как испустила последний дух. Её лицо потеряло жизнь: оскудел подбородок, стихли губы, на чём-то невидимом остановился взгляд и вроде бы мгновенно потухла сигарета. Она сидела, как шаманка. Петельников ждал, силясь разгадать это представление.

— А ты погадай, — вдруг очнулась она.

— Погадать?

— Или тебе нужна бумажная справочка?

— Не обязательно, — согласился инспектор: в конце концов, сейчас его интересовали любые сведения в любой форме.

— Тогда погадай.

— На чём погадать? — ещё не понимал он.

— Дай левую руку…

Инспектор подошёл к ней и протянул ладонь. Она взяла её в свои крепкие, словно выточенные из коричневого дерева ладошки и повернула к оконному свету. Волосы, так и не поднятые, шторой закрывали её лицо. Она их откинула, глянув на него хитрым блеском глаз:

— Сокол, позолоти ручку.

Инспектор уже принял игру. Свободной рукой он нашарил давно болтавшийся в кармане металлический рубль и положил на свою ладонь. Рубль пропал, как растворился в воздухе.

— Судьбу, сокол, твою я не вижу. Цыганка Рая за рубель судьбы чужой знать не хочет. А на сердце у тебя забота от казённого дома. Дума твоя, куда делось дитя малолетнее в красном платьице. Вот эта линия показывает, ой показывает, что увела девочку женщина беленькая, молодая, лет двадцати пяти, одетая модно, в джинсовый брючный костюм…

— Куда вела? — не утерпел инспектор.

— Этого судьба не ведает. Но судьбе ведомо — вот эта линия, — что женщина проживает на той же улице, где и девочка, в доме шестнадцать. Но там пять корпусов. Всё, сокол. А большего ни судьба, ни я не знаю. Да ведь на рубель и хватит, а?

Инспектор вернулся на диван, обессилев от полученных сведений. Он смотрел на цыганку, которая спокойно курила, и-чуть заметная усмешка нарушала крепость её Коричневых губ.

— Ой, сокол, забыла, да тебе и нужно ли… Духами от неё пахнет сильно, как от пузырька.

— Какими?

— Ты б меня про серьги спросил, а в духах я неопытная. Называются они вроде бы «Не вертите».

— «Не вертите»? — даже переспросил инспектор, удивлённый странным названием.

— Или «Не вертитесь».

— Раиса Михайловна, всё, что сказала, — верно?

— Сокол, обманывать милицию и брать с неё деньги за гаданье хорошая цыганка не станет.

— Взяла же рубль, — улыбнулся инспектор.

— Он у тебя.

Петельников сунул руку в карман — рубль лежал там.

Из дневника следователя.

Умственно обессилев от Иринкиных вопросов, думаю: «Ну, и я тебя тоже дойму ими…»

— Ира…

— А? — шёпотом отзывается она.

— Почему тихо говоришь?

— Потому что я думаю.

— О чём?

— О джиннах.

— А что бы ты попросила у джинна, если бы он вылез из бутылки?

— Из какой бутылки?

— Неважно, из какой. Допустим, из-под шампанского, — вспоминаю я самую объёмистую бутылку.

— Я бы его попросила, чтобы он влез обратно.

— А желания? — удивляюсь я.

— Папа, он же будет пьяный…

Рябинину было бы легче допросить рецидивиста, чем видеть перед собой эту потерпевшую.

Катунцева подсела тихо, словно к нему за стол опустилась ночная белая птица. Маленькая белокурая женщина с красными и пустыми от горя глазами… В ней была какая-то незавершённость, и Рябинин не сразу понял, в чём она состояла и почему появилось именно это слово — незавершённость. Он помолчал, давая ей освоиться в этом кабинетике…

Волосы завиты крупно, но каждое колечко или недозавито, или уже распрямилось. Губы накрашены — нет, подкрашены. Брови подведены слегка, да вроде бы одна бровь доведена краской не до конца. Лицо попудрено: лицо ли? Не одна ли щека? Вот только под глазами лежала глубокая чернь, как на старинном серебре. Но это уже не от красок и не от карандашей.

Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Мы определяем человека постоянным и вечным, как гранитный валун. А он переменчив, ибо человек есть его состояние в эту минуту. Разве эта женщина до вчерашнего дня была такой? Да иная была женщина, иной был человек…

Она подняла на следователя блёклые голубые глаза, которые отозвались в нём ответной мыслью: а какими они были вчера? При дочке? Блёклыми?

— Я вам памятник поставлю…

Он сухо улыбнулся: если бы все потерпевшие ставили ему памятники, то не хватило бы никаких проспектов.

— Только найдите дочку, — добавила она, берясь за платок.

— Найдём и без памятника, — бодро заверил Рябинин, давая ей минуты поплакать.

Минуты? У неё были ночные часы. И всё-таки нужные ей минуты, тут, при официальном лице, при сопереживателе.

Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…

… Почему мы радуемся минутами, а горюем часами? Почему веселимся днями, а грустим годами? Почему слёзы нам даются легче, чем смех? Не угнездились ли в наших генах столетия войн, моров, недородов, распрей?..

— Я знала, что случится беда.

— Знали? — построжавшим голосом он отогнал преждевременную радость.

— Сон видела…

— Какой? — вежливо спросил Рябинин.

— Будто бы сидим мы в нашем дворе. В том самом… И учимся писать. А Ира вдруг и говорит: «Мама, у меня правая рука не пишет». — «Ничего, говорю, доченька, мы левой выучимся». Тут появляется женщина, вся в белом, с каким-то странным лицом и говорит: «Зря, зря учитесь — всё равно не успеете». А, господи, кому этот сон нужен…

Катунцева хотела что-то добавить, и Рябинин ждал этого добавления, всё ещё надеясь на крупицы информации.

— Лучше бы не просыпалась, — добавила она.

— Опишите подробно одежду и внешность девочки…

Она стала рассказывать, и зримая ясность легла на её лицо — так бывает в пасмурный день, когда солнца и не видно, но оно вдруг высветит землю сквозь бумажно истончённые облака. Потерпевшая говорила о дочке и видела её тут, в этом кабинете. Петельникову бы сейчас показать её лицо… Инстинкт? Нет, это любовь на нём, это человеческая душа.

Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Человеческая душа. Не есть ли это наши инстинкты, пропущенные через интеллект?..

— Может быть, вы что-нибудь замечали?

— Нет.

— Враги у вас есть?

— Нет.

— Никого не подозреваете?

— Нет.

— А соседей?

С мужем говорить было легче. Тот на кого-то злился: на преступника ли, на прокуратуру ли, на милицию, на жену — и не просил ему сочувствовать.

— Ну как могла так поступить женщина? — спросила она, женщина, спросила мужчину.

Он не знал, хотя мог бы назвать не одну причину: одиночество, бесплодие, упрёки мужа, инстинкт, общественное мнение… Но он знал, что люди без нужды ничего не совершают. Он даже полагал, что без острой нужды они не совершают ничего плохого. Кроме преступлений. Но тогда плохой человек не тот, который делает плохо в случае необходимости, а тот, который поступает так без нужды…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: