— Я никогда не любила консервы, — сказала она и весело уставилась в него голубыми глазами: поймёт ли?

Рябинин замолчал, удивлённый её смелостью. Он не рискнул бы говорить на таком уровне с незнакомым человеком — слишком мало шансов быть понятым.

— Я тоже не люблю стандарта, — теперь улыбнулся он и сразу почувствовал тихий прилив злости: то ли на себя, то ли на неё.

Происхождение злости было сложно, как происхождение подземных толчков: ему начинала нравиться свидетельница, а это значило, что допрос будет неудачным. Он начнёт изучать её, а не Ватунских.

— Расскажите об их отношениях, — бесстрастно попросил он.

— Я вам скажу самое главное. По-моему, она его била.

— Ну уж, била… Это вряд ли, — откровенно усомнился Рябинин.

— Однажды дверь у них была открыта, и я вошла в переднюю. Вдруг услышала звук. Шлепок. Вроде шлепка, как ремнём по стене. Максим Васильевич вышел, а щека у него горит, будто обожжена. Увидел меня — вторая щека загорелась.

— Может быть, случайная ссора?

— Не думаю. Вы поговорите с соседкой из смежной квартиры.

— И за что, по-вашему, она его била?

— Не знаю. Максим Васильевич со мной об этом не говорил. Да разве есть такое, за что можно бить человека?

— Да, такого нет, — согласился Рябинин, — но всё-таки хорошо бы знать, за что.

Он смотрел на шляпу-гнездо, на белую кофточку, которая, казалось, похрустывала от свежести, на платочек, торчащий из рукава, на жёлтый бантик формы вертолётного винта, посаженный куда-то на плечо… Смотрел в большие прозрачные глаза и думал, что женщинам с такими глазами нравятся стихи и цветы.

— А как Ватунская вела себя при вас?

— Молчала. Видите, я приходила к нему, чтобы упражняться в английском языке. Ни он, ни я не хотели забывать разговорную речь. Так что ей приходилось молчать.

— Вы хорошо знаете английский? — поинтересовался Рябинин.

— И немецкий. А вы тоже владеете?

— Нет, — вздохнул следователь. — Занимаюсь в трамваях.

Он пододвинул машинку и начал печатать протокол. Раньше, когда всё писалось авторучкой, контакт со свидетелем не исчезал — в тишине можно было и разговаривать. Теперь трещала машинка, и свидетель сразу оставался где-то за кареткой.

Рябинин допечатал и пододвинул ей листы:

— Прочтите.

Она внимательно прочла, в одном месте чему-то улыбнулась и размашисто подписала каждую страницу.

— Скажите, что у вас за книга?

— А-а, — улыбнулась она, — Пушкин.

5

После допроса у Рябинина осталось странное ощущение, какое-то раздвоенное, как он его называл, — бутербродистое. Он поверил этой приятной женщине, пожалуй, даже больше, чем поверил. Но полученные сведения не легли в материалы дела, а остались сами по себе. Ему казалось, что это ещё не главное, ещё не жила, а так, случайные компоненты. Интеллигентная свидетельница могла дать слегка художественное описание жизни Ватунских. Рябинин повернулся к окну, и рука незаметно оказалась у рта. Он боролся с дурной привычкой грызть ногти. Но стоило задуматься, как ногти обгрызались сами собой.

У него появилась мысль, даже не мысль, а так, ручеёк от главного русла: не была ли эта приятная женщина причиной раздоров в семье Ватунских? Это казалось невозможным. Но нельзя было отбрасывать ни одной гипотезы, даже самой невероятной, тем более что вероятной не было. И потом, разве духовное родство в конечном счёте не сильнее физического влечения?

Но в план эту версию не вписал — отложил в памяти, как в запоминающем устройстве, до поры до времени. И тут же выбросил: вела себя эта женщина-историк разумно, без сердца — любящая так бы спокойна на допросе не была.

— Извините за промедление.

В кабинет вошла старушка не старушка, но пожилая женщина, в платочке, в поношенном пальто, с громадной продуктовой сумкой.

— За бананами простояла, пять кило взяла, больше не дали.

— Садитесь, — предложил Рябинин.

Юркий молодой взгляд, быстрые руки, энергичное острое лицо почти без морщин и суховатое тело, слегка вздрагивающее от нетерпения. Рябинин уже мог сказать о ней много, ещё больше он её чувствовал, но никогда бы не сумел объяснить, откуда взялась эта информация — от тонких ли губ, как два сложенных серых шнурка, или от этого челночного взгляда…

Переписывая с паспорта данные, Рябинин спросил:

— Работаете?

— Своё отработала, сынок.

— Раненько вы себя в бабушки записали. Вам же только пятьдесят исполнилось, — слегка брюзгливо сказал он.

— Мы своё отжили, теперь пусть молодые поживут. Моё дело с внуком сидеть да по магазинам ходить, — с достоинством ответила она, видимо привыкшая это повторять и готовая к ответному восхищению.

— Плохо.

— Что плохо? — не поняла она.

— Живёте плохо, гражданка Гапеева.

Её бегающий, как челнок, взгляд недоуменно остановился.

— Уж вы объясните, товарищ следователь, может, не так чего сделала.

— Объясню, — с жаром сказал Рябинин, — обязательно объясню.

Его всегда злила эта мещанская философия, которая выдаёт себя за героическую материнскую любовь: жизнь сильного, ещё не старого человека отдавалась эгоизму великовозрастных деток легко, как старое платье.

— Разве в пятьдесят жизнь любят меньше, чем в двадцать?

— Да, не меньше, — согласилась Гапеева.

— Почему же вы поставили крест на своей жизни? Почему же вы сделались прислугой? Аморально жизнь одного человека приносить в жертву другим. И чему вы научите дочку, зятя, внука? Эгоизму?

«Я спятил», — подумал Рябинин, замолчав под удивлённым взглядом Гапеевой. Вместо допроса он вступает в дискуссию, горячится, высказывает свои взгляды незнакомому человеку.

— А как же, — сплющив губы в струну, начала Гапеева, — а что же мне делать, по-вашему?

— Снять этот тёмный платок и купить модную шляпку. Купить хороший плащ. Ходить в театры, кино, читать книги, работать пойти, замуж выйти…

— Господи! — ужаснулась Гапеева. — Да я замужем! Меня старик у входа ждёт.

— Извините, — устало сказал Рябинин. — Это моё личное мнение.

— Я и вижу, что личное. Вы ещё молодой.

— Да, всего тридцать четыре.

— Сидите в кабинете, жизни не знаете.

Рябинин давно заметил, что незнанием жизни попрекают, когда дело касается хороших порывов. За какую-нибудь пошлость или глупость могут упрекнуть чем угодно, только не незнанием жизни.

— Зачем меня пригласили-то?

Гапеева хитрила, это и по глазам видно. Такая бессмысленная мелкая хитрость неприятно резанула: а он-то перед ней распинался, как на лекции перед алкоголиком!

— Расскажите о ваших соседях Ватунских.

— Всё расскажу как есть, — с готовностью согласилась она. — Кричат каждую неделю. Хозяйка тонко кричит, свирепо. А он всё бубнит, вроде как уговаривает или прощения просит. И вдруг посуду об стенку. Небось всё хрусталь. Люди-то состоятельные, руководящие. А живут хуже работяг. Про других я давно бы заявила. А тут ведь не поверят.

— В квартире у них бывали?

— Зачем же? Мы люди простые, а они начальники.

— Скажите… — Рябинин помолчал. — Через стенку каких-нибудь слов не расслышали?

— Только одно слово — «сообщу».

— Кто из них кричал?

— Она.

— Хорошо расслышали? Не ошиблись?

— Могу хоть на чём поклясться. У вас тут клянутся?

Своими ушами слышала: «Сообщу, сообщу». Стеночки-то в новых домах хиленькие…

Она ещё что-то говорила о современных домах, о вреде больших зарплат и высшего образования. Рябинин смотрел на неё вполглаза и слушал вполуха. Мысль его, как штопор в пробку, ввинтилась в это «сообщу».

Гапеева подписала протокол и ушла, сгибаясь под тяжестью бананов для внука, твёрдо убеждённая, что любит детей. Вряд ли ей пришло в голову, что она уволокла порцию бананов какого-нибудь другого внука, не своего. Вот такие тётки запросто оттирали Рябинина в магазинах, верно рассчитав, что этот невысокий задумчивый человек в очках не возмутится.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: