— Каких таких моментов?
— Бога и прочего…
— Что касается одних и тех же моментов, то они одни и те же…
Не стал я про три жизни ему объяснять. Уж не говоря о двух сущностях. Да знает он про них, слыхал не раз. А я приметил такую закавыку: труднее всего человек понимает то, про что давно знает.
Вот и началинка сложилась.
1
Не скажу, чтобы к юбилейной дате я не готовился. Как говорится, в жизни раз бывает восемнадцать лет. Накануне сходил в баню, но без пива. Брился утром дважды, до голубого блеска, с применением одеколона — на пузырьке лошадь изображена. Брюки надел темные, подобающие, глаженые. Рубашку Мария дала белую и хрусткую, как свежая капустка. Поверх надел свитер, ею же связанный из меха не то дикого осла, не то дикого козла. А всю остальную подготовку по застольной части взяла на себя Мария.
Пришел в хозяйство и ахнул: мою юбилейную дату раздули на все автопредприятие. Народу у нас тыщ пять, и к вечеру табуном все повалили в самый просторный зал, который с микрофоном. Ну, думаю, затеяла баба постирушку, да опрокинула кадушку. Короче, струхнул.
Кадровик белосметанный подлетел ко мне и пальчиком прикоснулся, как к чуду заморскому:
— Николай Фадеич, что это?
— Это я, — сказал я.
— Вот про что спрашиваю. — Теперь он ущипнул меня за рукав.
— Свитер из дикого мха, то есть меха.
— Николай Фадеич! Мы ж тебя в президиум посадим, за красный стол… Тебе ж с трибуны говорить… А ты в диком мху, то есть в меху.
— Что же делать?
— Галстук и пиджак!
— Где ж теперь возьмешь?..
Поддел он меня согнутой рукой, как кавалер дамочку, и отбуксировал в свой кабинетик. Там нашелся и галстук, и пиджак из шкафчика. Галстук широченный, какой-то двухразмерный, темный, но со светлыми подпалинами. Пиджак хорош — я в нем еще плечистей стал, вроде кавказца в бурке. Но как только этот галстук затянули на горле, я весь скукожился и вроде бы потерял рассудительность, поскольку никогда подобного ярма не носил.
— Орленок! — Кадровик хлопнул меня по крылатому плечу.
О том, что в президиуме я сидел будто поддомкраченный, говорить нечего. Народ на тебя глядит, с трибуны о тебе говорят, да еще чужой галстук кислород перекрывает… Но терпел, раз в шестьдесят лет можно и потерпеть. И не буду лукавить — приятно было до загрудинной теплоты, хотя обходился я почти без воздуха.
Грамоту преподнесли, золотом тисненную. Директорский приказ зачли насчет моего возраста и премии. Телеграмму из управления обнародовали про то же самое. Подарки вручили, так сказать, от имени и по поручению. Ну, и речи.
Сперва высказались члены моей бригады, поскольку я их бригадир. Это будет автослесарь Кочемойкин, моторист Василий, шинщик Валерка, плотник Матвеич, автоэлектрик Эдик и окрасчик Николай, мой тезка. Говорить ребята не мастаки, но поделились душевно. Особенно плотник Матвеич: вышел на трибуну, глянул на меня, поперхнулся и сошел.
Профсоюзный бог выступил и поблагодарил за многолетний труд. Между прочим, диетпитание мне зажал, хотя имею право, как желудочник.
Начальник ремонтных мастерских на трибуне побывал, всю мою бригаду похвалил, поскольку единственная и вроде как подопытная. Это он авансы нам отпускал.
Директор, Сергей Сергеевич, не погнушался прийти и высказаться обо мне как о ветеране, поскольку ветераннее меня в зале никого и не было. Правда, бросил ложку хренку в баночку медку насчет моего характера.
Но белосметанный кадровик-то… Вскарабкался на трибуну, глянул на меня, посинел от ужаса, будто увидел черта лысого, отпрянул, закрылся ладонями да как гаркнет в микрофон:
— Нет! Нет и нет!
Людские ряды в зале рябью пошли и притихли. Меня тоже холодом лизнуло: шиш его знает, может, какая подделка в моей жизни вышла, может, мне не шестьдесят и премию с грамотами надо вертать. А кадровик сделал в ладонях щелочки, глянул в них, как сквозь штакетник, и крикнул:
— Не верю, что тебе шестьдесят!
Дальнейшие его слова до меня уже не долетали.
Я как бы улетучился из зала, поскольку складывал свою мысль для трибуны. Да что вру-то: давно уж сочинил, а теперь лишь прохаживался по ней…
А когда вышел, да увидел головы, да встретился с глазами, да ударили мне в мозги все хорошие речи, да жизнь свою как бы увидел сверху… Чего-то в глаза мне попало мутное и для мужика противное. Гляжу на людей, а они все скособочились и задвигались, как в худом телевизоре. И галстук душит, пропади он под сваю. Ничего сказать не могу, поскольку русский язык позабыл вовсе. Как и начать, не знаю. «Товарищи…» Это ж не собрание о запчастях. «Друзья…» Так не за столом. «Граждане…» Не в трамвае едем. «Дамы и господа…» Тут водители да ремонтники, а дам вижу всего двух, да и то разведенных.
Вздохнул я, запустил руку за шиворот и снял этот галстук через голову, как хомут, — между прочим, в такой тишине, что скрип моей шеи микрофон разнес но всем углам. Не знаю чего, но ребята захлопали. И я заговорил без всякого обращения:
— Спасибо. Помирать буду, а этого дня не позабуду…
Я отер глаза и дунул в микрофон — якобы из него пыль сеется.
— Жить далее собираюсь, как жил и как работал. Что касаемо одних и тех же моментов, то они одни и те же. Дело в другом. Вот у входа висят большие буквы: «Лучше работать — лучше жить». Лучше работать мы научимся, не сомневаюсь…
— Скорее бы, — вставил Сергей Сергеевич, директор.
— А вот жить лучше — это как? — не сбился я. — Тут для многих загадка и некоторая загвоздка. Поэтому я сообщу вам один невероятный факт: через несколько тысячелетий наступит всеобщее оледенение…
В зале, само собой, засмеялись, вроде как обрадовались. Сергей Сергеевич тоже улыбнулся. Кадровик строит мне прямо-таки кошачьи ужимки. Начальник мастерских насупился и мазутно потемнел. Только моя бригада подмаргивает: мол, давай, Фадеич.
— Все под корень вымерзнет, — гну я свое. — Лед будет километровый по земле ползти. А вы смеетесь… И верно — когда это будет-то. Через эпохи и эры. А вот я знал мужика, который про это оледенение прочел в журнальчике и ночь не спал. Смурно ему сделалось и жалко тех человечков, наших потомков, которые будут бегать по тому льду и звать маму ли, бога ли… К чему говорю? К тому. Вот когда мы все, как тот мужик с журнальчиком, потянемся болью или радостью ко всем людям, в том числе и к соседям, тогда мы станем и жить лучше…
И далее говорил в том же духе и в том же направлении. Потом меня целовали — не за речь, а за возраст.
Потом я тоже многих целовал, включая кадровика и двух женщин разведенных. Ну а потом банкет на дому.
Банкетов потом еще штуки три отплясали, но первый для бригады. Ребята как вошли в большую комнату, так и обессилели — их личности стали плаксивыми. И то: посреди комнаты стол раздвижной на десять персон — на работе мы трудящиеся, в автобусе граждане, а за столом персоны, — и в середине стола жареный молочный кабанчик цельный с пятачком, приготовленный по забытым старорусским памяткам. Это моя Мария расстаралась. А кабанчика прислал наипервейший друг Паша, что живет в деревне Тихая Варежка, — приехать-то не смог по состоянию работы, а кабанчика прислал как бы заместо себя.
Банкет прошел дай бог всякому — считай, до утра. Автослесарь Кочемойкин тост сказанул получасовой насчет счастья быть старым. Моторист Василий пил за дружбу и за полное изобилие запасных частей. Шинщик Валерка дал стрекача, в смысле показал новый танец — такого черта выделывал, что Мария слезами изошлась. Окрасчик Николай, мой тезка, доказывал всю ночь про то, про что никто не понял. Автоэлектрик Эдик пел под гитару разными голосами: то по-бабьи, то рыком. А плотник Матвеич вел себя убого и говорил не разбери чего поймешь. Ну и все желали мне долголетия, здоровья, приятной судьбы и опять-таки изобилия запасных частей, поскольку без них ни здоровья, ни приятной судьбы быть не может. И счастья желали неразбавленного.
Последний пункт вызвал крупный галдеж, поскольку это самое счастье каждый понимал, как хотел. К примеру, автослесарь Кочемойкин полное счастье увязывал с полным изобилием. Моторист Василий — с возвращением жены^ которая ушла к брюнету, человеку другой национальности. Шинщик Валерка — с изобретением вечного аккумулятора, наподобие вечного двигателя. Окрасчик Николай признался, что о счастье впервой слышит. Автоэлектрик Эдик толковал про бархатные штаны да быстроходные легковушки. Ну а плотник Матвеич был уже счастлив и посему старался завести беседу с жареным кабанчиком, тыкая последнего в пятачок своим длинным носом.