Именно он, седовласый, с этим уродливым четким рубцом, он и есть здесь лучший грабитель… Не сошла ли Хума с ума, не ослышалась ли, или он и впрямь ей сейчас сказал, что, учитывая обстоятельства, он один способен выполнить ее заказ, и никто больше?
И она, пытаясь во что бы то ни стало не выпустить родившихся заново демонов страха из той детской, немедленно обратилась к храброму волонтеру с речью, для начала поведав ему, что лишь крайняя опасность и крайняя надобность вынудили ее совершить столь рискованную прогулку.
— Нельзя медлить ни минуты, — продолжала она, — и потому я сейчас же расскажу все, как есть, без утайки. И если, выслушав до конца мою историю, вы не откажетесь от своих намерений, то мы сделаем все возможное, чтобы облегчить вам работу, а по окончании наградим со всей щедростью.
Старый вор передернул плечами, кивнул в ответ и сплюнул. Хума приступила к рассказу.
Всего еще шесть дней назад утро в доме ее отца, богатого ростовщика по имени Хашим, началось, как обычно. Мать за столом, сияющая любовью, поставила на завтрак перед мужем полную тарелку хичри, и общая беседа потекла с той изысканной учтивостью, какими гордилась их семья.
Хашим никогда не упускал случая подчеркнуть, что скопил свое состояние благодаря отнюдь не религиозным «заветам», а «уважительному отношению к мирской жизни». В его прекрасном просторном особняке на берегу озера даже неудачников всегда встречали с почетом и вниманием; даже тех несчастных, кто приходил просить малой доли от его, Хашима, богатств, и с кем он делился — не меньше, конечно, чем за семьдесят процентов, однако лишь ради того, как объяснял он в то утро подкладывавшей ему хичри жене, «чтобы научить их уважать деньги; ибо тот, кто усвоит урок, тот в конце концов избавится от дурной привычки брать и брать в долг, так я работаю себе во вред, ибо когда они поймут в чем дело, я останусь без куска хлеба!»
Детям своим, Атте и Хуме, ростовщик с женой неустанно прививали всю жизнь такие добродетели, как бережливость, честность и здоровое свободомыслие. Об этом Хашим тоже был не прочь лишний раз помянуть.
Завтрак подошел к концу, члены семьи, расставаясь, пожелали друг другу удачного дня. Но не прошло и нескольких часов, как все хрупкое, словно стекло, благополучие дома, изысканная, будто фарфор, учтивость и подобное алебастру изящество разлетелись вдребезги, не оставив ни малейшей надежды вернуть прошлое.
Ростовщик, который намерен был отбыть по делам в своей личной шикаре, кликнул гребца и уже было занес ногу, собираясь ступить на борт, как вдруг внимание его привлек серебристый блеск, и он увидел сосуд, качавшийся на волнах в узком пространстве между лодкой и его личным причалом. Без всякой задней мысли Хашим наклонился и выловил сосуд из воды, словно загустевшей от холода.
Сосуд оказался обычным цилиндром темного отекла, но оплетенным серебряной нитью изумительно тонкой работы, а сквозь стенки Хашим разглядел внутри серебряную подвеску, куда был вправлен человеческий волос.
Хашим зажал в кулаке удивительную находку, крикнул лодочнику, что его планы изменились, и поспешно вернулся назад к себе, в свое домашнее святилище, где запер дверь и принялся изучать сосуд.
Вне всякого сомнения, ростовщик Хашим с первого взгляда понял, что у него в руках оказалась знаменитая реликвия, благословенный волос пророка Мухаммеда, украденный накануне из мечети в Хазрабале, где вся долина с тех пор оглашалась воплями беспримерного горя и гнева.
Вне всякого сомнения, воры — наверняка перепуганные таким всеобщим негодованием, бесконечными процессиями, воем уличных толп, беспорядками, политическими выступлениями, а также массовыми обысками, которые проводились и руководились людьми, чья карьера буквально повисла на украденном волоске, — поддались панике и избавились от сосуда, бросив его в желатиновую глубь озера.
Долг Хашима, нашедшего пропажу благодаря великой своей удачливости, был очевиден: реликвию следовало возвратить мечети, а государству мир и спокойствие.
Однако у него вдруг возникло на этот счет иное мнение.
Весь вид его кабинета свидетельствовал о страсти Хашима к коллекционированию. В стеклянных витринах лежали пронзенные булавками бабочки из Гульмарга[9], по стенам без счета висели мечи, и среди них копье нагов[10], стояли отлитые из разнообразных металлов три дюжины копий пушки Замзама[11], а также девяносто терракотовых верблюдов, какими торгуют с лотков при вокзалах, и множество самоваров, и полный зоопарк резных зверей из сандала, которыми развлекают младенцев во время мытья.
— В конце концов, — сказал себе Хашим, — и сам пророк не одобрил бы столь неистового поклонения перед реликвией. Он с презрением отвергал саму идею своего обожествления! Следовательно, утаив его волос от безумных фанатиков, я скорее исполню долг, нежели если верну, не так ли? Разумеется, меня в этой вещи привлекает отнюдь не ее религиозная ценность…
Я человек мирской, я принадлежу этой жизни. И смотрю я на сей предмет с точки зрения сугубо светской, иными словами, ценю в нем его уникальность и редкую красоту. То есть, короче говоря, я желаю обладать фиалом, а вовсе не волосом самого пророка… Говорят, американские миллионеры скупают по миру ворованные шедевры, чтобы потом укрыть их в своих подземельях… Да, вот они бы меня поняли. Я не в силах расстаться с прекрасным!
Однако ни один коллекционер на свете еще не смог удержаться, чтобы хоть кому-нибудь не показать своего сокровища, и Хашим тоже поделился радостью, все ему рассказав, со своим единственным сыном Аттой, который, поклявшись молчать, молчал, хотя и терзался сомнениями, и открыл тайну тогда лишь, когда у него больше не стало сил терпеть беды, обрушившиеся на их дом.
Но в тот, первый, день молодой человек лишь извинился перед отцом и вышел, оставив его созерцать свое сокровище. Хашим тогда сидел в своем жестком кресле с прямою спинкой и не сводил глаз с прекрасного фиала.
Каждый у них в семье знал, что среди дня ростовщик не ест, и потому только вечером слуга вошел в кабинет, с тем чтобы позвать хозяина к столу. Слуга застал Хашима в том же виде, в каком его оставил Атта. В том, но все же и не в том — ростовщик к вечеру будто как-то распух. Глаза вылезли из орбит, веки покраснели, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, наоборот, побелели.
Вид у него был такой, будто он вот-вот лопнет. Будто из неправедно приобретенной реликвии в него перелилась некая мистическая жидкость, наполнила его целиком и в любую минуту готова была истечь изо всех отверстий телесной его оболочки.
С чужой помощью Хашим все же дошел до стола, и вот тогда в доме и в самом деле случился взрыв.
Ни коим, похоже, образом не заботясь о том, как его речь скажется на заботливо возведенной, хрупкой конструкции, заложенной в основание семейного теплого счастья, Хашим разразился ужасными откровениями, хлынувшими из его уст с такой силой, будто внутри у него забил фонтаном источник. Помертвевшие от ужаса дети услышали, как он, повернувшись к жене, произнес в наступившей вдруг полной тишине, что семейная жизнь их за многие годы истерзала его хуже всякой болезни. «Долой приличия! — гремел он. — Долой лицемерие!»
После чего он довел до сведения семьи, в выражениях не менее грубых, о существовании у него любовницы, а также о своих регулярных визитах к платным женщинам. Сообщил жене, что отнюдь не она наследует главную часть имущества и по его смерти получит всего-навсего восьмую долю, меньше которой оставить нельзя сообразуясь с законом ислама. Затем он перенес внимание на детей и начал с того, что стал кричать на Атту, будто тот недостаточно умен: «Кретин! Наказал меня Бог таким сыном!» — после чего обвинил дочь в похотливости, поскольку та выходит в город с открытым лицом, нарушая правила, непреложные для добрых мусульманских девушек. С этой минуты и впредь, распорядился он, дочь больше не должна покидать женскую половину.