Три утра.
Запах твоих духов повсюду.
На мне.
На каждой вещи в нашем маленьком мирке.
Хлопковые простыни на нашей кровати пропитаны им. Он все еще держится на воротнике моей рабочей голубой рубашки, мысль о стирке, которой просто невыносима; на симпатичном фиолетовом шарфике, висящем на зеркале туалетного столика, том самом шарфе, который ты надевала несколько дней назад, когда ходила в магазин и смеялась, говоря, что он подходит по цвету к твоим отекшим лодыжкам.
В коридоре стоят твои новые туфли.
Твое пальто бесполезно висит на вешалке за дверью.
Днем, ты черная дыра, вокруг которой я маневрирую, никогда не приближаясь к ней слишком близко. Ночью же спотыкаюсь и падаю прямо в чернильную пустоту ее бездонных глубин, которая поглощает меня с головой.
Запах твоих духов повсюду.
Почему же он остался, если ты ушла?
Моргаю от яркого солнечного света, в котором утопает наша спальня. Шторы полностью раздвинуты, как в тот день, когда я нашел тебя.
Повернув голову набок, смотрю как световые индикаторы звука на радионяне с зеленого сменяются на желтые, и доходят вплоть до тревожного красного. Снова и снова загораются все три цвета индикаторов в ряду.
Тишина — три зеленых огонька.
Тишина — три зеленых огонька и еще три желтых.
Тишина — три зеленых огонька, три желтых и три красных.
Дорожка горящих индикаторов, предупреждающих о страданиях.
Он плачет, скорее всего, даже кричит.
Я не могу его слышать, потому что выключил это чувство. Отключил все свои слуховые рецепторы и заблокировал проникновение любого шума.
К тому же, я поставил радионяню на беззвучный режим.
Мне должно быть стыдно.
Я нужен ему, а меня там нет.
Ему всего восемь дней, а отец, который всегда должен быть рядом с ним, его игнорирует. Единственный оставшийся человек, благодаря которому он появился на свет. Его единственный родитель.
Единственный родитель, которого он будет знать.
Вчера мы привезли его домой из больницы. Дом кишел родственниками и гостями, незнакомыми людьми, которые наблюдали за мной и делали записи о моем психическом состоянии. Так они оценивали мою способность быть отцом для своих детей. Эти люди следили проницательным взглядом, как я передавал своих детей всем, кто хотел подержать их — моей матери, отцу, Айзеку, Лиаму, Нейту… абсолютно всем.
Если бы я чувствовал за собой вину, то мог бы уменьшить ее, сказав себе, что они в надежных руках у ближайших родственников — людей, которые будут любить и заботиться о них. Но, правда в том, что я ничего не чувствую.
Внутри меня пустота.
Я прохожу стадию боли. Мои мышцы ноют, а эмоции все еще причиняют страдания, но достаточно быстро я вообще перестаю чувствовать хоть что-то.
Мне очень комфортно ничего не чувствовать.
Я могу так жить.
Продолжать дышать, ничего не чувствуя.
И если очень повезет, то смогу так спать, потому что когда я сплю, вся боль и безразличие исчезают, и все становится на свои места, как и должно быть в моей жизни.
Утром я целую ее на прощание. Она улыбается и крепко сжимает мою руку, отказываясь отпускать ее, когда я пытаюсь отойти от кровати и поправить галстук,который съехал, благодаря ее шаловливым рукам. Ее спутанные белокурые волосы рассыпаны по подушке, а самые розовые в мире губы блестят от моего поцелуя. У нее большой округлый живот, внутри которого находится наш малыш. Она улыбается. Улыбается. Улыбается.
Это жизнь.
— Джош, родной, ты можешь покормить ребенка, пока я готовлю нам завтрак?
Фальшивая радость моей матери просачивается через приоткрытую дверь спальни, и воздух в моей груди превращается в камень. Рукой она держится за косяк, но остается стоять снаружи и ждет, что ее сын вернется к ней. Ожидает, что тот встанет, и будет вести себя как настоящий мужчина.
Я не обращаю на нее внимания и отворачиваюсь от постоянно загорающегося сигнала радионяни и ее жалобного тона.
— Джош, я знаю, что ты не спишь, — почти шепчет моя мать, осторожно переступая через порог комнаты. Она не хочет заходить сюда. Не хочет видеть, что я лежу на тех же самых нестиранных простынях, на которых нашел свою жену холодной, безжизненной и неподвижной. Моя мать не хочет мириться с тем, что если бы я мог, то испустил бы последний вздох на этих простынях.
Сегодня.
Я был бы счастлив испустить этот последний вздох сегодня.
— Он зовет тебя, Джош.
Я его не слышу.
— Ты нужен ему.
Ему нужна она. Мне нужна она.
— Она бы этого не хотела, Джош, — вымученно выдает мама сквозь едва сдерживаемые рыдания.
Она добивается моей реакции, но не такой, какой ожидала, или, если бы мой разум был как у адекватного. Не такой, какой она заслуживает.
— Она? Она? — почти ору я, подскакивая на матрасе, и заставляя мою мать отпрянуть в шоке.
— У нее есть гребаное имя, мама. Лора. Лора. Я хочу услышать, как ты произносишь его. Л-О-Р-А.
Встаю и подхожу к ней, впившись взглядом в лицо женщины, которая меня родила, дала мне жизнь и всегда беззаветно меня любила. Я не обращаю внимания на боль, отражающуюся на ее знакомом любящем лице морщинками чистого горя, и продолжаю использовать ее как грушу для битья.
— Почему ты не можешь произнести ее имя, мама? Потому что ее здесь нет? Ты думаешь, я этого не знаю? Ты думаешь, я не знаю, чего хочет моя жена?
Моя мать встает рядом с туалетным столиком и, пятясь назад, натыкается на маленький мягкий пуфик, ее выразительные глаза, так похожие на мои, широко открыты. В них стоят слезы, а переполняющее их опустошение пронизано изрядной долей страха.
— Не смей приходить сюда и говорить мне, чего хочет моя жена. Ты слышишь меня? Понимаешь, что я тебе говорю?
Я знаю, что пугаю ее, но мне все равно.
Мне хочется, чтобы она ушла из этой комнаты. Хочется, чтобы ее слова не достигали пределов моего слуха. Желаю, чтобы она прекратила смотреть на меня своими проницательными глазами, и чтобы ее густая, как сироп, тревога перестала липнуть к моей коже.
— Убирайся, — требую я лишенным эмоций голосом. — Уходи из этого дома, забирай детей, если хочешь, а если не хочешь, оставь, мне все равно.
Сверлю ее взглядом, ожидая, что до нее дойдут мои жестокие слова. Внимательно наблюдаю, как мать борется с собой, чтобы удержать свою потребность встряхнуть меня, влепить пощечину или утешить.
— Джош, — раздается строгий голос из открытой двери.
Айзек.
— Выведи ее, Айз. Выгони всех из моего дома, и пусть все оставят меня на хрен в покое.
Мои слова могут быть адресованы ему, но взглядом я ни на минуту не прерываю связь с мамой. Не двигаясь, гляжу, как она проигрывает битву со слезами, которые крупными каплями собираются на ее нижних ресницах. Прозрачные струйки боли рисуют дорожки на ее мягких щеках.
Но, как и прежде, я ничего не чувствую.
Она моргает, еще больше горячих рек боли текут из темно-карих глаз.
— Мы любим тебя, Джош, — надтреснутый голос звучит из ее дрожащих губ. — Любую мерзость по отношению к нам и любую попытку обидеть нас мы примем спокойно и не будем судить тебя за эти поступки. Мы не станем говорить тебе, что твоя злость необоснованна. И не будем настаивать на том, чтобы ты отпустил свою боль. От горя нет лекарства, — признается моя мать и неуверенно протягивает руку, чтобы прикоснуться ко мне, но я делаю шаг назад, наблюдая, как женщина безвольно опускает ее вдоль тела.
Бросаю быстрый взгляд на дверь и вижу, что там никого нет, скорее всего, Айзек ушел, увидев горящий тревожный сигнал на радионяне, поэтому перевожу глаза обратно на обеспокоенное покрасневшее и опухшее от слез лицо моей матери. Я не испытываю угрызений совести, зная, что за моим ребенком ухаживает другой мужчина. И не испытываю никакого сочувствия к женщине, стоящей передо мной. Не чувствую абсолютно ничего.
У меня внутри абсолютная пустота.
— Единственное, что ты можешь делать, это скорбеть. Сколько посчитаешь нужным, никто не будет ограничивать тебя во времени. Если мы можем сделать для тебя хоть что-нибудь, сынок, позволь нам это сделать, — заканчивает она.
Не дожидаясь, когда я еще раз потребую, чтобы она ушла, моя мать медленно направляется к двери. Женщина поворачивается ко мне спиной, когда переступает через порог и идет дальше по коридору, тихо закрыв за собой дверь.