– Как ты вообще дожила до половозрелого возраста? У тебя же конец света каждый Божий день?
– Шла бы ты в жопу, – выдыхаю я.
– Пошла бы, но мы, вроде, и так в ней?
Я молчу.
– Нет, серьезно? У всех городских так «фляга свистит»? – никак не успокоится она.
– Слава Богу, нет.
Она встает с табурета:
– Воистину, слава! Пошли ко мне, поедим нормальной еды, – говорит женщина на выдохе.
– Нормальной… – недовольно мычу себе под нос. – Я нормально готовлю.
– Твой ужин в мусорном ведре. Дать тебе ложку?
– Выпить у тебя есть?
– Обижаешь… Самогонка! На кедровых орешках, кстати. О, это нектар…
– Сойдет, – поворачиваюсь и иду в коридор, Римма следом за мной:
– Сойдет? Неблагодарное ты дерьмо.
– Да, наверное.
– Бесхребетное неблагодарное дерьмо…
– Безрукавку не забудь.
Двух рюмок мне обычно хватает, чтобы увидеть легкое зарево нирваны над горизонтом безысходности. Третья, чаще всего, бывает лишней, но не сегодня. Сегодня зашла очень легко, и теперь я блаженно пуста. Рассматриваю толстую столешницу, провожу ладонью по теплому дереву цвета меда и слушаю размеренную болтовню Риммы на фоне белого шума телевизора. Тепло и уютно. Ощущаю солнечное тепло, поднимающееся по пальцам от нагретого дерева, пьяное, расслабленное спокойствие женского голоса и слушаю небылицы из пластмассового ящика. Мое присутствие ничего не меняет, и, по сути, Римма говорит сама с собой, а потому я не чувствую никакой неловкости от собственного молчания. Поднимаю глаза. Полая внутри, каменная снаружи, я молча рассматриваю такую странную, такую удивительную женщину – классика славянского лица завораживает плавностью, округлостью линий, тонкостью форм и всевозможными оттенками различных цветов – от насыщенного янтарного, до нежного, пастельно-сливочного. От того сильнее контраст высокого, крупного тела, ладного, но большого, если не сказать, огромного. Она не толстая – просто высокая и здоровая. Красивая и грубая снаружи, сильная и честная внутри.
– Спасибо, – говорю я.
Она замолкает на полуслове. Блестящие от выпитого глаза смотрят на меня, выискивая сакральный смысл в сказанном, щурятся, елозят по моему лицу. Она говорит:
– Налакалась.
Я смеюсь:
– Почему обязательно «налакалась»? Мне не за что благодарить тебя?
Она молча закатывает глаза, а я продолжаю:
– За помощь, за поддержку, за дом, в котором я живу. По-хорошему, я должна платить аренду.
– Чем?
Я пасую – пожимаю плечами. Действительно, нечем. У меня ничего нет.
– Тогда просто спасибо, – говорю я совсем тихо.
– Слишком часто благодаришь, – её теплое, круглое лицо становится усталым, по нему пробегает рябь раздражения.
– Это плохо? – спрашиваю я.
– «Слишком» – плохо всегда.
Когда три часа спустя я спускаюсь по деревянным ступеням её крыльца, небо над миром – черный бархат. Поднимаю глаза – звезды – сверкающими вспышками, словно искры от костра. В городе этого не увидишь. Позади меня тяжелые шаги Риммы, ленивые от выпитого, грузные от съеденного.
– Давай провожу тебя домой, – говорит она.
– Куда провожать-то? – пьяно возражаю я. – Через дорогу? Может, ты еще и целоваться ко мне полезешь?
Римма хмыкает:
– Было бы, что целовать…Тебя поцелуй, так ты ж, чего доброго, подохнешь от нервного напряжения.
Тут я останавливаюсь и разворачиваюсь, оказываясь лицом к скромному, для таких габаритов, бюсту. Поднимаю нос, нахожу ореховые глаза:
– А почему ты никогда не спрашиваешь, откуда я? Где я жила? Что делала?
Пьяный вызов в моем голосе мне противен, но Римму эта «синяя» бравада забавляет:
– Топай, топай… – смеется она, разверчивает меня в исходное положение, лицом к воротам в заборе и направляет мой нездоровый энтузиазм на выход.
– Нет, серьезно? – возражаю я, переступая ногами, чувствуя, как крепкая рука нежно, но настойчиво подталкивает меня к выходу. – Может, я проституткой работала?
– Очень полезное дело, – говорит Римма.
– Может, я террористам зады подтирала?
– Кесарю – кесарево, – отвечает она, и открывает тяжелую дверь.
Я выхожу на улицу, она – следом. Я опять разворачиваюсь, упираясь взглядом в соболиные брови, густые ресницы и снисходительную ухмылку в её глазах. Я говорю:
– Может, я человека убила?
Замираю – правда застывает в горле комком жутких слов. Римма небрежно скользит взглядом по моему лицу, ухмылка тянет уголки красивых губ чуть вверх, и сейчас она похожа на Василису премудрую… или Василиска. Несколько секунд она изучает мое лицо, а затем говорит:
– Смотрела я как-то передачу заморскую о рыбе, которая раздувается, когда ей страшно.
– Рыба Фугу.
– Да, наверное. Так вот, смотрю на тебя и задаюсь вопросом – ты что, боишься меня?
Я задумываюсь – само собой, мысль эта посещала меня и раньше, но только сейчас она кажется мне до смешного абсурдной. Ну да, огромная, ручищи как у среднего мужика, ростом с фонарный столб, только все это скорее нелепые декорации очень порядочного человека, нежели пугающая действительность, и я говорю:
– Нет.
– Тогда сдуйся и топай домой.
Я смотрю, как в уголках теплых глаз рождаются морщинки искренней улыбки.
– Давай, давай, Джек-потрошитель, – тихо смеется она, – перебирай конечностями. А я прослежу, чтобы Глебушка не вылез из-под крылечка и не схватил тебя за ногу, аки вурдалак проклятый, – её руки ненавязчиво помогают мне поймать правильные ориентиры и легонько разворачивают.
– Гребаный Глебушка… чего ему дома не сидится? – бубню я.
Поворачиваюсь и пересекаю дорогу, не асфальтированную, просто прикатанную землю, ощущая, как Римма сверлит мне спину. Уже открыв калитку, я оглядываюсь и бросаю пьяный взгляд на женщину. Она машет мне рукой, я киваю и финальным аккордом окидываю картинку спящей деревни – дикая глушь, Богом забытое место, где самая модная обувь – разноцветные китайские сланцы.
Я захожу, закрываю за собой калитку, пересекаю внутренний двор и поднимаюсь на крыльцо. Еще дверь – я внутри. Тихо, темно и затхло. Дом, милый дом.
***
Легкое, невесомое прикосновение – волна прохлады по раскаленной коже. Тело откликается, отзывается нежной волной мурашек – открываю рот, но ничего не говорю, потому что… мягко, медленно, тонкой линией полукруга плеча вниз, по горячей коже предплечья. Оборачиваюсь.
Воздух леденеет в горле – сжимает, сгребает в охапку боль когтистой лапой. Не могу дышать…
Такой красивый. Смотрит на меня и улыбается. Нет в этой улыбке ничего хищного, жестокого, изуродованного – только бесконечная усталость и ласковая, такая живая, такая настоящая, теплая нежность… Мои пальцы к губам – закрываю рот руками, и пытаюсь поймать, спрятать, но его имя выдохом сквозь горячие пальцы:
– Максим…
Губы открывают жемчуг зубов – он тихо смеется, опуская голову. Его смех – иглами в мое горло – я плачу. Это боль? Это любовь? Плачет во мне, стонет, хватает меня за горло и не дает сказать ни слова, сковывает, стягивает мое тело, рождает, физически ощутимую, боль.
Поднимает на меня глаза и хитро щурится – мой Максим расцветает в тонких морщинках в уголках глаз, в кончике курносого носа, надменно задранного вверх, в хитрой улыбке и такой живой, такой яркой искрой – огнем, сверкающим в стальной радужке серых глаз. Он пожимает плечами, и его ладони скользят в карманы светлых джинсов. И тут, блеснув подброшенной монеткой, страсть гаснет – его глаза становятся внимательными, губы прячут жемчуг зубов, и улыбка превращается в тонкий полумесяц. Он говорит:
– Прохладно здесь.
Тонкая шерсть светлого свитера струится по плечам, рукам, груди… мне так хочется прикоснуться к нему. Открываю рот, но ничего не говорю – в моем горле ледяная тишина – немая, пустая, холодная и мертвая. Но я хочу говорить! Мне так много нужно сказать. О любви, о тоске, о предательстве. Господи! Как же много я хочу рассказать тебе! Отдать, разделить на двоих, потому что мне одной этого слишком много. Выдрать из груди тоску, протянуть тебе окровавленные руки – смотри, мой безумный крот, смотри, как я горю! Как пылает, корчится, мучается мое больное сердце. Красиво? Тебе нравится?
Он ежится:
– Очень холодно.
Брови хмурятся, и курносый нос опускается вниз – его лицо становится задумчивым. И только теперь я вижу легкую дрожь – все его тело мелко трясется. Между нами вырастает пустота – не понимаю, как это случилось, только теперь он, стоявший на расстоянии вытянутой руки, в нескольких метрах от меня. Я хочу подойти, я пытаюсь сделать шаг, но мое тело вязнет в прозрачной пустоте между нами. Его пробивают разряды – судороги пронзают любимое тело, и я беспомощно хриплю. Он стискивает зубы, закрывает глаза, хмурит брови. Я рвусь вперед, пытаюсь поднять ноги, но обе они приросли к земле – я не могу сдвинуться с места. Огонь во мне – внутри, снаружи. Я – огонь. Мне бы только сделать шаг, преодолеть несколько метров… Я смогу согреть тебя! Смогу, просто дай мне…