Бои продолжались с еще большей ожесточенностью. Лукомцев стал молчалив и еще более угрюм. Наблюдая за ним, Баркан огорчался: сам не очень разговорчивый, он искренне полюбил такого же неразговорчивого полковника.

В дивизию стали приезжать делегации с заводов. Однажды приехали одни женщины. Со свойственной им прямотой они задавали вопросы, на которые трудно было ответить.

— Докуда же вы отступать-то будете? — говорила на митинге третьего батальона известная всему ее заводу, двадцать семь лет проработавшая табельщицей, крупная рослая женщина. — До Международного проспекта, что ли? Коли так, то и мы возьмем винтовки, драться пойдем. Неужели немца пропускать в город? Да провались мы все на этом месте, ежели так! — Губы у нее вздрагивали, вот-вот заплачет от злости.

Баркан успокаивал работниц. Но как успокоишь, когда за спиной уже видны парки пригородов, сверкает позолота дворцов, да и сам Исаакий серым, закамуфлированным куполом проглядывает сквозь деревья парков.

Женщины говорили, что они готовы работать круглыми сутками, приготовляя все, что необходимо бойцам, и требовали от них не отходить дальше, не пускать врага в город.

— Вот! — Пожилая табельщица вытащила из кармана сложенный в несколько раз лист шероховатой газетной бумаги с мазками клейстера на углах. — На заводских заборах наклеено. Читайте!

Бойцам уже было знакомо обращение руководителей обороны города ко всем трудящимся Ленинграда, напечатанное в газетах но они еще и чаще раз перечитывали призывные строки, которые звучали как набат.

— «Над нашим родным и любимым городом нависла непосредственная угроза нападения немецко-фашистских войск, — вслух читал в своем батальоне Кручинин. — Враг пытается проникнуть и к Ленинграду. Он хочет разрушить наши жилища, захватить фабрики и заводы, разграбить достояние, залить улицы и площади кровью невинных жертв, надругаться над мирным населением, поработить свободных сынов нашей родины…»

Близко гремели орудия, в гуле канонады, казалось, слышался шаг идущих немецких армий, и для каждого уже до реальности видна была и эта кровь на улицах и площадях, и повешенные на фонарях мертвого Невского, раздавленные танками дети и женщины на Международном проспекте. Это были жены бойцов, стоявших вокруг Кручинина в подавленном молчании. Это были их дети, их матери. Они ждали там, в совсем уже близком городе, решения своей судьбы, они уже, конечно, тоже слышали голос артиллерии.

Женщины утирали глаза. Кручинин не прерывал чтения:

— «Встанем, как один, на защиту своего города, своих очагов, своих семей, своей чести и свободы!.. Будем стойки до конца! Не жалея жизни будем биться с врагом, разобьем и уничтожим его…»

— Так что же вы скажете? — спросила одна из делегаток.

— Идите домой, — обратился к ним Кручинин. — И передайте: немцы в Ленинград не войдут. Большего за краткостью времени сказать не могу. Слышите, бой идет?

Не считаясь с потерями, гитлеровцы упорно приближались к Ленинграду. Им во что бы то ни стало нужен был Ленинград. Уже где-то в их тылах ожидали срока специальные команды для разграбления Эрмитажа, вслед за армиями шли составы железнодорожного порожняка, предназначенные под музейные редкости. Уже ехали, из Берлина гестаповцы, на плане города уже были помечены здания и территории, где разместятся застенки и концлагеря; походные типографии на слоновой бумаге печатали пригласительные билеты на триумфальный банкет в гостинице «Астория», и геббельсовская пропаганда кричала об этом по радио на весь мир. А тем временем тысячи немецких солдат падали под русскими пулями, сотни танков превращались в груды лома, сотни «юнкерсов» пылали в воздухе и сыпались на землю. Немцы напрягали все силы, рвались к неисчислимым богатствам город, который после разграбления под названием «Пьеттари» должен быть передан финнам.

Известия о планах заранее торжествующего врага не столько подавляли, сколько ожесточали бойцов. И когда одним сентябрьским днем под оглушительный грохот артиллерии второй стрелковый полк ополченческой дивизии допятился до Пулковских высот и с них открылась панорама лежавшего вдоль Невы города, все поняли: дальше хода нет.

Спешно на склонах холмов под огнем врага стали копать траншеи. Тут уже стояли скрытые зеленью парка тяжелые морские пушки. В сельских садах, за гребнем горы, прятались танки и минометы. На равнине перед Ленинградом желтели извилистые линии окопов, в которых еще работали люди. Из края в край, от Невы до залива, тянулись ряды кольев с колючей проволокой и горбились лобастые холмики дзотов. Да, это был последний внешний рубеж. Если не удастся задержать врага здесь, бои будут перенесены на улицы, рубежами станут Обводный канал, Нева…

Разведчик Бровкин, разыскивая комбата, поднялся к деревне на гребень высоты. За большим камнем с биноклем в руках там лежал Кручинин.

— Тоже копают? — спросил Бровкин, указывая в сторону немцев.

— Копают.

— А вы зачем меня звали?

— Сходи к минометчикам. Передай, пусть дадут огня по той вон лощине, видишь? — Комбат назвал квадрат на карте.

Бровкин спустился на противоположную сторону холма. Его окликнули. Оглянулся — никого, сплошные кусты. Но, зная и по стрельбе слыша, что где-то в кустах должны быть огневые позиции минометной роты, он пошел на голос прямо в густой желтолистый смородинник.

— Сюда, сюда! — снова позвали его. Он вышел к самым минометам и остановился пораженный.

— Василий Егорович, что замешкался?

На зеленом ящике из-под мин сидела худенькая женщина в рыжем плюшевом салопчике, с красным узелком в руках.

Все это было до крайности знакомо — и ворчливый тон, и рыжий салопчик, но слишком неожиданно в такой обстановке, чтобы сразу поверить в подобную возможность.

А маленькая фигурка поднялась навстречу, пошла:

— Столбняк тебя хватил, что ли? А может, не узнал?

Да, конечно, это была она, Матрена Сергеевна, его неугомонная старуха.

— Ну зачем же это ты пришла, Матрена Сергеевна? — упавшим голосом сказал Бровкин, обнимая ее за плечи. — Война ведь, стреляют. Не ровен час…

— Говоришь, сам не думаешь что, Василий Егорович. — Матрена Сергеевна отстранилась, не выпуская из рук своего узелка. — Без тебя слышу… эк расходились-то! — Она с минуту вглядывалась в заросли смородины, среди которых, не переставая, сухо и резко хлопали минометы. — Нас этим, Васенька, не удивишь. Немец по городу из пушек стал бить, дырья в домах — хоть на тройке проезжай.

Твердые пальцы Бровкина деловито привычными движениями свертывали цигарку. Со стороны могло показаться, что старик спокойно выслушивает рассказ о чем-то весьма заурядном. Одни усы своим нервным движением выдавали его волнение. Известие об обстрелах Ленинграда не укладывалось в голове Бровкина. Развалины Вейно, десятки сожженных деревень на пути — и то какая это была тяжесть сердцу. Но Ленинград… Бровкин не находил слов. Он только бросил коротко: «Врешь», и то так просительно, словно надеялся, что Матрена Сергеевна еще может улыбнуться а признаться, что пошутила. Но она ответила:

— Тебе бы так неправду говорить, Василий Егорович. Четвертого в ночь на Стремянной ударило, потом на Боровой. А вчера…

Матрена Сергеевна снова опустилась на ящик из-под мин и поднесла к глазам рукав своего рыжего салопчика.

— Ну что ты, что, Моть! — Бровкин присел перед ней на корточки. Слезы его старухи, скупой на проявление чувств, были сильнее всех иных доказательств. Теперь он готов был услышать все, что угодно, если могло быть что-либо еще страшнее сказанного ею.

— А вчера, говорю, пришла домой с работы, открываю дверь, батюшки-светы, — вновь заговорила Матрена Сергеевна, — вся штукатурка на полу, да на столе, да на комоде. И кровать завалена. В пятый этаж, над нами, угодило — к Нюре Логиновой. Двери у нее напрочь с петель, пол исковыряло, одежу — в клочья. А зеркало, трюмо, помнишь? — так осколочка нет, чтобы поглядеться, пыль одна. Хорошо, самой-то дома не было! Я уж ее к себе ночевать позвала. Разобрали мусор кое-как и легли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: