Вот все это он, Кристоф Кройзинг, написал своему дяде в Мец, крупному чиновнику, начальнику военной железной дороги № 5, да еще был таким дураком, что послал письмо по прямому адресу. Естественно, ротная цензура заинтересовалась, на кого и на что вздумал жаловаться начальнику военной железной дороги какой-то унтер-офицеришко. Целыми днями носился он потом по окрестностям с единственным желанием разбить себе голову о ближайший столб, так он был зол на себя за свою идиотскую оплошность. Конечно, цензура письмо не пропустила, и оно не было доставлено по адресу. Его вернули в канцелярию роты с приказом предать Кройзинга военному суду и начать против него следствие.

Затишье i_006.png

— Ну, — сказал он с коротким смешком, — судебного следствия я меньше всего боялся, да и не допустит его начальство. Вот и загнали меня сюда, на передний край. В каждом рапорте канцелярия и господин казнокрад — простите, господин капитан Нигл — надеются прочесть, что Кройзинг наконец-то переселился в лучший мир. Пока я им такого удовольствия не доставил. А теперь, если только вы согласитесь помочь… О, мне кажется, что я уже вижу на горизонте землю.

Он говорил быстро, взволнованно, как человек, который вынужден был долго молчать. Это лицо с небольшим ртом, узким подбородком и широким спокойным лбом, эти каштановые, даже причесанные на пробор волосы — он снял фуражку, чтобы вытереть взмокший лоб, — это выражение доверия, надежды в глазах! Да, конечно, я помогу ему. Пусть только скажет, как это сделать.

О, чрезвычайно просто. Его письма изучают строчка за строчкой в интересах обороны, ведь он опять может выдать какие-нибудь «военные тайны». Поэтому я почти наверняка спасу ему жизнь, если завтра или послезавтра вернусь на это же место и возьму у него письмо, которое он напишет матери. Он просит меня, когда я буду писать домой, вложить его письмо в свое, и мои родные переправят его по указанному адресу. А тогда его дядя поднимет шум, прежде всего вызволит его отсюда, и показания его будут наконец запротоколированы. Уж если начальник военной железной дороги № 5 встрянет в это дело, военный суд дивизии, разумеется, немедленно допросит унтер-офицера Кройзинга.

— Какая мирная картина! — сказал он, обводя рукой горизонт. — Но, насколько она коварна, вы сами убедились, а нам приходится убеждаться в этом трижды на день.

Я поглядел на бурую мертвую землю этого растерзанного края, этой лощины, сливающейся на горизонте с бледно-голубым небом, на деревья, сплошь изувеченные ужасными стальными осколками, по которым мы ступали. Они то переливались на солнце, как безобидные льдинки, то казались адским орудием пытки, карикатурным подобием чудовищных ножей, пил, зубцов, подпилков.

Я сказал, что не знаю, в какой день мы вернемся сюда, это зависит от поступления платформ. Вероятно, завтра или послезавтра. Во всяком случае, он хорошо сделает, если напишет письмо сегодня же. В нашей роте привыкли через день штемпелевать письма с адресом моей жены. Еще не было случая, чтобы мое письмо к жене задержали или вскрыли. Наш план непременно удастся.

— Чудесно! — воскликнул он и надел фуражку. — Огромное вам спасибо! — Он глубоко вздохнул, заглянул мне в глаза и крепко пожал руку своей юной, узкой и твердой лапой. Если он и совершеннолетний, подумал я, то, несомненно, лишь с очень недавнего времени. Он продолжал с наслаждением вдыхать воздух, держа голову куда выше, чем прежде.

Но, видите ли… В те минуты, когда мы, ощущая нашу товарищескую близость, бродили среди воронок и изувеченных деревьев, мы еще не сознавали своего положения. А с нами произошло самое худшее, что может случиться с человеком: из нашего класса нас вытолкнуло, а к другому не прибило. Мы были рабами, что определяло все наше существование. Но мы этого отнюдь не понимали, а только глухо чувствовали. Жили еще умонастроениями юношей девятьсот тринадцатого года, а нам пришлось столкнуться с нравами и обычаями феодального общества пятьсот тринадцатого года. Война, призыв в армию отбросили нас в средневековье, но мы не отдавали себе в этом отчета. Такой парень, как инструментальщик Хольцер, понимал свое положение. У него от рождения было перед нами преимущество. Уже от отца и от рабочей окраины, где он вырос в каком-нибудь Лихтенберге или Веддинге, он получил необходимую в жизни хватку. Он был пролетарием, и этим все сказано. Хольцер вынужден был кулаками пробивать себе дорогу вперед, всячески изворачиваться во враждебном ему мире. А мы, Кройзинг и я, — мы были детьми привилегированного класса, но, как только мы сменили гражданский пиджак на военный мундир, все привилегии для нас кончились. И то обстоятельство, что мы этого не подозревали, определяло наше настоящее и будущее с такой же неотвратимостью, как сила тяжести определила падение вот этого каштана, который я с месяц назад подобрал в парке.

Он положил блестящий плод на ладонь и повернул руку — каштан упал, подпрыгнул и оказался около фельдфебеля Понта, который носком сапога загнал его под шкаф.

— По всему полю из уст в уста передавалась команда: «Становись!» Унтер-офицер Бэнне ни в коем случае не хотел упустить благоприятного момента для возвращения в лагерь. Бэнне был отцом четверых детей, и, как ни мало он тосковал по Глинскому, он все же предпочитал видеть себя вместе с нами в Кухонном ущелье, недосягаемом для залпов из невидимых жестоких орудий, находящихся, быть может, по ту сторону Мааса, на Маррском хребте или где-то там еще.

Обер-лейтенант Винфрид кивнул, наклонился над картой и, водя карандашом, стал что-то искать на ней.

— Получено, видно, сообщение из лагеря, что сегодня больше платформ не поступит, да и завтра их нельзя доставить, а послезавтра мы вернемся сюда, — объявляет Бэнне железнодорожникам и саперам, и те с таким же удовольствием, как он, готовятся в обратный путь.

Было, вероятно, часа два. Над склонами повисла легкая дымка, ухудшившая видимость. Летчик, который вот уже несколько минут кружит над нами с таким тихим жужжанием, что мы, новички в этой зоне, гадали, наш ли это самолет или французский, улетел прочь, преследуемый белыми разрывами шрапнелей и черным облаком зажигательной бомбы. А может, летчик уже разглядел то, что ему было нужно, и теперь возвращался восвояси?

Наша колонна снова поднимается по полотну железной дороги; высота 379 остается у нас в тылу, а ферма Шамбретт — на склоне по правую руку. Унтер-офицер Кройзинг прощается с Бэнне, кричит и нам: «До свидания, солдаты!» — Глаза его останавливаются на мне, и я читаю в них благодарность и жаркую просьбу. В его улыбке, в его юношеском смехе — тепло мгновенно зародившейся дружбы.

— До послезавтра! — еще раз бросает он, оглянувшись, и взбегает вверх по склону, широкоплечий, весело размахивая длинными руками.

На душе у меня с этой минуты посветлело. Все в мире казалось легким и возможным. В голову приходили удивительные идеи. Так, например, после обеда и сна я без разрешения Глинского, не заботясь о его авторитете, спустился вместе со взводом Бэнне к ручью, протекавшему по ту сторону шоссе и железной дороги, искупаться и повоевать со вшами. Наш взводный, сержант Швердтлейн, бывший на лучшем счету у начальства, наблюдал за командой «трудообязанных», грузившей жизнеопасные снаряды для полевых орудий. Его так часто, вне всякой очередности посылали на это задание, что он не располагал свободным временем, не то что наш добрый старый Бэнне. Зато Швердтлейн никогда не испытывал потребности выходить за ограду из колючей проволоки, и нам, его подначальным, приходилось самим заботиться о поддержании своей чистоплотности и работоспособности. Вот сегодня я и позаботился об этом.

Лежа в мелком прозрачном ручье, который бежал, извиваясь по лугу среди плоских берегов, я, не то плывя, не то отдаваясь течению, смотрел сквозь узкие листочки ив, сквозь серебристую листву тополей и сверкающую зелень молодых ясеней на удивительное, зеленовато-синее небо Франции, боготворимое лучшими пейзажистами Европы. И я впервые почувствовал, что я и в самом деле здесь, в стране, о которой мечтал и на разгром которой пошел добровольцем два года назад. О боже, два года! Я почти ничего не увидел за это время и не узнал, но как я состарился! От мироощущения доверчивого и благожелательного жеребенка я незаметно перешел к самочувствию заезженной рабочей клячи, которая время от времени вспоминает, что, в сущности, она скаковая лошадь и в этой роли была бы больше на месте. Течение несло меня; потом я лежал голышом на траве — ведь во время войны купальный костюм — это музейный экспонат — и, энергично давя вшей, учинил разгром всему их роду, гнездившемуся в швах моей рубашки. Благодатные часы летнего дня! Все, кто были в команде Бэнне, выражали желание послезавтра снова отправиться с ним на передний край: за несколько таких свободных послеобеденных часов каждый готов был понюхать порох. Мысленно я все время возвращался к Кристофу Кройзингу, юному загорелому баварцу. «У него сегодня так же хорошо на душе, как у меня, — думал я. — Сидит и пишет матери длинное письмо, и оно уже не дышит отчаянием, как прежние, наоборот, оно полно бодрости, в нем даже проскальзывают шутливые нотки. Мы никогда больше не потеряем друг друга из виду. Теперь он научит меня, как бороться с произволом унтер-офицеров и других негодяев из числа ротного начальства, делая все по форме и не попадая впросак. Ибо в нашем обществе нарушение формы чревато роковыми последствиями. Если вы соблюдаете правила игры и вовремя отвешиваете низкий поклон, вы можете грабить младенцев, шантажировать женщин, ссылать на каторгу стариков. Если же вы нарушите правила и поведете себя независимо, вы тотчас же сорветесь с каната и сами станете объектом шантажа».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: