4. У римлян принято за правило — да, я думаю, что это правило имеет силу и у самих варваров,— давать на содержание солдатам жалованье и делать им частые смотры, чтобы видеть, хорошо ли они вооружены и заботятся ли надлежащим образом о лошадях, а людей, вновь вступающих в военную службу, наперед испытывать, здоровы ли и сильны ли они телом, умеют ли стрелять, знают ли владеть копьем, и потом уже вносить в списки. Но этот царь все деньги, какие должны были идти на содержание солдат, собирал к себе в казнохранилище, как воду в пруд, а жажду войск утолял так называемыми даровыми приношениями обывателей, воспользовавшись делом, придуманным прежними царями и только изредка допускавшимся для таких солдат, которые часто разбивали врагов. Через это он, и сам того не замечая, и ослабил войско, и перевел бездну денег в праздные утробы, и привел в дурное положение римские провинции. При таком порядке вещей лучшие воины утратили соревнование в опасностях, так как то, что побуждало их выказывать воинскую доблесть, не было уже, как прежде, чем-то особенным, что предоставляется только им одним, а сделалось доступным для всех. И жители провинций, которые {269} прежде имели дело с одним лишь государственным казначейством, терпели величайшие притеснения от ненасытной жадности солдат, которые не только отнимали у них серебро и оволы, но и снимали с них последнюю рубашку, а иногда и разлучали их с самыми дорогими для них предметами. Оттого всякому хотелось попасть в число солдат, и одни, простившись с иголкой, потому что она с трудом доставляла скудные средства к содержанию, другие, бросивши ходить за лошадями, иные, отмыв кирпичную грязь, а иные, очистив с себя кузнечную сажу, являлись к вербовщикам и, подарив им персидского коня или несколько золотых монет, зачислялись без всякого испытания в полки, тотчас же снабжались царской грамотой и получали в удел десятины хорошо орошенной земли, плодоносные нивы и податных римлян, которые должны были служить им в качестве рабов. Случалось даже, что римлянин платил подать презренному полуварвару, который никогда не видел боевого строя, между тем как сам он был человек почтенной наружности, так хорошо знал военное дело и имел такие преимущества перед тем, кто брал с него подать, что казался перед ним Ахиллесом или был по отношению к нему то же, что человек, у которого вооружены обе руки, в сравнении с человеком, который от болезни не может протянуть и одной. Положение римских провинций, естественно, было вполне достойно таких беспорядков в войсках; од-{270}ни из них страдали от иноплеменников, которые на наших глазах грабили их и покоряли своей власти, а другие были опустошаемы и разоряемы своими, словно чужие. О Господи! Доколе Ты будешь забывать Твое наследие и, отвращая от нас лицо Свое, доколе будешь открывать стезю гневу Твоему! Когда Ты, призрев из святого жилища Твоего, видением увидишь нашу тесноту и озлобление и, освободив нас от зол окружающих, пошлешь избавление и от более тяжких зол, которые угрожают нам?!
5. К сказанному нужно присовокупить еще и вот что. Для большей части римских царей решительно невыносимо только повелевать, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием как своим, раздавать его как и кому угодно и обращаться с людьми свободными как с рабами. Они считают для себя крайней обидой, если их не признают мудрецами, людьми, подобными богам по виду, героями по силе, богомудрыми подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил — одним словом, непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих. Поэтому-то, вместо того, чтобы обличать, как бы следовало, людей неразумных и дерзких, вводящих новое и неизвестное Церкви учение, или даже предоставить это тем, кто по своему призванию должен знать и проповедовать о Боге, они, отнюдь не желая и в этом случае занимать второе место, сами бывают в одно и то {271} же время и провозвестниками догматов, и их судьями, и установителями, а часто и карателями тех, кто с ними не соглашается. Таким образом, и этот царь, владевший красноречием и богато наделенный от природы приятным даром слова, не только писал красноречивые послания, но и сочинял огласительные слова, которые называют селенциями (σελέντια*), и читал их вслух всем. А впоследствии, продолжая идти этим путем, он мало-помалу дошел и до божественных догматов и начал рассуждать о Боге. Часто, прикрываясь недоумением, он предлагал вопросы из Писания, доискивался их решения, собирая и спрашивая всех, кто отличался ученостью. Но и за это его еще можно было бы похвалить, если бы, простирая так далеко свою пытливость, он вовсе не касался непостижимых догматов или, даже и касаясь их, не был упорен в своих мыслях и не перетолковывал во многих случаях смысла Писаний применительно к своим целям, постановляя и привнося свои толкования там, где правильное разумение определено уже отцами, как будто бы он всецело обнял своим умом Самого Христа и от Него Самого и яснее и совершеннее наставлен во всем, что до Него касается. Так, когда возник вопрос об изрече-{272}нии Писания, в котором говорится, что воплотившийся Бог и приносит и вместе приносится, и ученые того времени разделились на противные стороны, исследования продолжались довольно долго, и с обеих сторон сыпались положения и возражения. Но когда вопрос был решен надлежащим образом и царь пристал к тому мнению, которое было богоугодным и лучшим, за разномыслие подверглись низложению Сатирих Пантевген, нареченный епископ града Божия великой Антиохии, Евстафий диррахийский, Михаил фессалоникийский, который украшал собой кафедру Ритора*, а также всходил и на амвон для евангельской проповеди, Никифор Василак, толковавший послания Павла к церквам и блеском своего красноречия проливавший свет на те апостольские изречения, которые затемнены неясностью и преисполнены духовной глубины. Говорят, что когда рассуждали об этом догмате и положено было предложить его на общее рассмотрение, вдруг в необычное время раздался страшный удар грома и до того оглушил всех бывших с царем, который жил тогда в Пелагонии, что многие от этого удара попадали на землю; а один из питомцев наук, по имени Илья, стратофилакс**, {273} человек, превосходивший счастьем многих, раскрыв книгу, в которой рассуждалось о громах и землетрясениях, и прочитав, что говорилось в ней относительно того времени, когда прогремел гром, встретил эти слова: «Падение мудрых». И точно, тогда не только упомянутые мужи, умнейшие того времени люди, были извержены из Церкви и подпали под запрещение совершать какое бы то ни было богослужение, но вместе с ними были исключены и изгнаны из священной и божественной ограды и другие лица. А спустя несколько лет царь предложил на обсуждение слова Богочеловека: «Отец Мой болий Мене есть». Не обратив должного внимания на толкование отцов, хотя они и были разнообразны и достаточно определяли и разъясняли смысл этих слов, он представил собственное объяснение и упорно держался однажды принятого мнения, истолковывая сообразно со своим желанием и с тем мнением, которое предположил утвердить, изречения блаженных учителей Вселенной, нисколько не вредящие истине, но сказанные богомудро. Так, одни из отцов говорят, что «болий» сказано об Отце, как виновнике Сына, другие понимают эти слова в отношении к человечеству, относя их к воспринятой плоти, а не к Слову, как и слова о том, что Он идет к Отцу, и о том, что грядет князь мира, но решительно ничего не может найти в Нем; некоторые же принимали слово «болий» и о Слове, но не просто и не по существу, а по отношению к крайнему истощению и {274} уничижению в вочеловечении, а иные объясняли и иным, но всегда благочестивым образом. Но царь, не знаю почему, не удовольствовался этими объяснениями, как будто в них недостаточно сказано о предмете, а потому предложил и свое, особенное истолкование. Составив собор и созвав всех, кто любил заниматься божественными догматами, он убедил постановить и подписать такое определение: «Принимаю и изречения богоносных отцов касательно слов: „Отец Мой болий Мене есть“, но утверждаю, что это сказано и по отношению к созданной и подлежащей страданию Его плоти». Это определение, не знаю как, приписывает умаление перед Отцом воплотившемуся Сыну, как будто бы Он через воспринятие человеческого естества и явление к нам потерял равенство с Отцом и не сохранил в этом состоянии принадлежащей Ему славы, но остался в пределах уничижения и не обожил, и не возвысил уничиженного человеческого естества, и не сделал его соучастником в собственной славе через самое соединение с ним, а напротив, Сам был уничижен им, что нелепо. Утвердив это определение, как пламенным мечом, красной грамотой, угрожавшей смертью и отлучением от веры тому, кто осмелится даже сам про себя вникнуть в этот предмет и только подумать о нем,— не говорю уже о том, кто стал бы явно противоречить и роптать,— царь вслед затем по совету некоторых своих приверженцев и льстецов вырезал его на каменных досках и {275} поставил их в Великой церкви. Эти люди опасались, чтобы не отменили их определения, так как оно переносит умаление через посредство плоти на самое Слово, особенно потому, что они упустили из внимания состояние уничижения и все мыслимое по человечеству.