И вот ранним утром он подходил к зданию Реввоенсовета, ничего по дороге не решив. У него был дом в Арзамасе, до недавнего времени - в Сибири, а на самом деле ни одного… У него была прекрасная и гордая профессия - солдат, но для нее он был уже непригоден. У него были мать, отец, сестры, друзья детства - но сейчас он был одинок.
С этими мыслями вошел в бюро пропусков и поднялся наверх. Медянцев повел его к приемной председателя РВС. Он долго ждал. Наконец его вызвали, но не к Фрунзе (как думал), а к заместителю - Данилову. Данилов заинтересовался: такой молодой, а. уже инвалид. Он коротко рассказал свою жизнь с отъезда почти побега, из дома. Данилов как-то косолапо, добродушно похлопал его по плечу и сказал, улыбаясь: «Только в революцию могут происходить такие вещи».
Он стоял худой, взволнованный, вытянувшись в струнку.
Его снова попросили обождать. Вдруг в приемной все встали: «Фрунзе!» Чуть сгорбясь, Фрунзе совсем не по-военному поднял руку и прошел к себе в кабинет.
Минут через десять появился Медянцев: «Ну вот приказ подписан». И он стал медленно спускаться по широкой лестнице. В руке была зажата бумага - выписка из приказа Реввоенсовета Союза Советских Социалистических Республик (по личному составу) о зачислении в резерв бывшего командира 58-го отдельного полка по борьбе с бандитизмом тов. Голикова А. П. с 1 апреля сего, то есть 1924 года. И подпись - «М. Фрунзе».
Часть вторая. "…СКОЛЬКО МУК ДОСТАВЛЯЕТ МНЕ МОЯ РАБОТА!"
Чтобы быть писателем, надо почти столько же мужества, как и для того, чтобы быть солдатом.
Стендаль
ОТСТАВНОЙ СОЛДАТ
Утром 22 июня он не ждал этого сообщения, как его не ждал никто. Газеты, которые до завтрака вынул из ящика, вышли со спокойными заголовками: «Народная забота о школе», «Сахарной свекле - образцовый уход», статья о Лермонтове, примелькавшаяся сводка с англо-германского фронта. И вдруг…
Еще неделю назад, вопреки упорным слухам, что Германия задерживает поставки по договору, что большими партиями в Берлин выезжают сотрудники немецкого торгпредства и посольства, что зарубежные газеты давно пишут о близкой войне Германии с Россией, - вопреки всему этому появилось сообщение ТАСС, что концентрация немецких войск вблизи советской границы вызвана предстоящими маневрами, а газеты некоторых стран стремятся нас с Германией поссорить…
И вот заявление по радио. Он не успел его дослушать - позвонили в дверь. Открыл - Дора. Смеющаяся, запыхавшаяся, с сумкой покупок и букетом цветов.
«Знаешь, Дорчик, война!..» - сказал он. Дора выронила цветы. Он помог их собрать, а когда вернулся в комнату, уже передавали музыку.
Позвонил Фраерману, Паустовскому. Да, все слышали тоже. О другом говорить не хотелось. О войне ж еще было нечего.
Он сел за просторный свой письменный стол, который появился в комнате совсем недавно и который он так любил. За столом этим у окна хорошо думалось и писалось. И если он садился работать, то просил всех уйти, потому что комната была одна. Ион боялся, что нечаянный шум собьет его с рабочего настроения. Или он отвлечется и потеряет то самое важное слово, которое потом уже не найдешь, не вспомнишь.
Дора, конечно, не сердилась. Она ко многому привыкла. И в непростых разных случаях бывала по-женски мудра.
Сейчас ему тоже хотелось подумать, но странное дело: Дора входила и выходила, в углу возилась маленькая Женька, но они ему не мешали, наоборот, без них было бы много грустней, потому что обдумать и решить все связанное с войной надо было сегодня, в воскресенье, чтобы завтра с утра начать действовать.
Он помнил слова одного из великих, что «художники слова, творцы» поставлены судьбой «в особое положение» и «должны стоять выше всех людей и вещей».
Он не считал себя «художником слова», тем более «творцом», хотя последние два года о нем хорошо и много писали. Он называл себя солдатом, находил солдатскую должность самой высокой, пока может быть война, а что война будет, он понимал, как мужик, помяв в руках щепоть земли, понимает, когда сеять, а растерев в ладонях колосок - когда жать.
Он предвидел и предсказывал этот день, потому что был солдат по призванию и давнему немалому опыту, солдат, уволенный семнадцать лет назад в бессрочный отпуск, рядовой по последнему, полгода назад на перекомиссии установленному званию. И коль скоро он значился по документам как освидетельствованный инвалид и не подлежал только что объявленной мобилизации (его могли взять лишь в последнюю очередь!), он должен был сам решить, где теперь его место.
Тогда, в апреле двадцать четвертого, все к черту переворачивалось только для него. Теперь для всех. Но тогда, мальчишкой, он решил для себя все правильно. Не потерял себя. Не покатился вниз, как один позже встреченный им приятель, тоже уволенный командир, отличный товарищ и рубака, для которого жизнь остановилась в тот день, когда ему пришлось проститься с армией.
Решение, которое он принял в Москве, в гостинице «Дрезден», удержало его от такой же печальной судьбы (хотя поводов не устоять на ногах было предостаточно), и если позже, случалось, не удерживался и много было всякого, то чаще всего от приступов болезни, приближение которых он всякий раз чувствовал по внезапной смене настроений и той беспричинной тревоге, которая его настигала посреди ровных, радостных дел, в разгар успешно идущей работы.
Он никогда не был трусом. Но то, что шло за первыми, поначалу только ему заметными признаками, те изнурительные и беспощадные нравственные муки, которые нес с собою приступ, было таким страшным, что, глуша себя, он пытался неотвратимое отдалить.
Зато если болезнь отпускала - несколько месяцев не прикасался ни к чему. Мог жить на юге, брать на себя хлопоты по грандиозному пиршеству, бутылка за бутылкой отбирать лучшие вина, а потом сидеть посреди веселой компании, чокаясь со всеми стаканом холодной, из родника, воды, чувствуя, что полон сил, еще не прошедшей молодости и желания крепко работать.
И вот он опять из-за той же болезни, которую вроде обуздал и с которой научился справляться, оказывался на обочине. Снова предстояло заново обдумать свою жизнь. И не ошибиться.
ВСТРЕЧА С МАТЕРЬЮ
Тогда же, в апреле двадцать четвертого, в финчасти РВС ему выплатили жалованье за шесть месяцев по должности комполка (по которой увольняли) и выходное пособие за две недели. В Москве делать больше было нечего. Последний раз выправив командирский литер, уехал к маме в Алупку.
В Средней Азии, где шла изнурительная борьба с басмачами, у мамы открылся туберкулез. ЦК партии срочно послал ее лечиться на юг. Но по письмам сестер выходило, что больна мама тяжело и врачи мало надеются.
Он мог бы, наверное, приехать и раньше, но его удручали собственная болезнь и неопределенность. Все надеялся: «Вот поправлюсь, получу новое назначение…» Теперь же откладывать поездку было попросту нельзя да и бессмысленно, хотя настоящую причину своих отпусков от мамы скрывал.
Он не видел маму четыре года, с первого своего приезда в Арзамас после ранения, когда ввалился в дом на костылях. И мама, бывало, после дежурства садилась к нему на постель и осторожно, боясь, что вспоминать ему тяжело, расспрашивала про то, что с ним было.
Рассказывал. Только не все.
Про то, как их учили-учили, а потом бросили последним заслоном, про то, как их чуть не перебили сонных в Кожуховке, про то, как он бежал в штаб полка, а ему двое верховых чуть не прострелили голову (он до сих пор чувствовал на затылке прохладу приставленного к затылку винтовочного дула), - про это не рассказывал. Но даже то, что рассказывал, осторожно выбирая случаи небезобидней и посмешней, заставляло ее бледнеть. Ион видел себя, свою стриженую голову, прислоненную к железным ободьям кровати, в ее испуганно расширенных зрачках.