«На сей вопрос, - отвечал он в фельетоне, - прямо поставленный… я имею мужество ответить столь же прямо: «Не верю…»
Когда в другом доме «начал потрескивать и опускаться потолок», перепуганные обитатели долго «бегали в ПМХ, просили, плакали, доказывали, но ничего не помогло, и жильцы дома, ложась спать, не были уверены в том, что утром проснутся…
Наконец начали навещать дом комиссии… Вероятно, составлен акт, вероятно, возбудили ходатайство, в общем, когда прокуратура начнет дело о гибели жильцов при должном быть недалеком обвале, то акт этот где-нибудь разыщется, как оправдательный документ… Почему же сейчас, - спрашивал он, - такая мертвая тишина?… Разве начатое, но еще не оконченное преступление, имя которому непростительная халатность, не наказуется?! Этого не может быть».
В иных же случаях трудно было понять, что хуже: когда бюрократ за дело не берется или когда, наоборот, берется.
Добрянскому сельсовету, например, был послан приказ «о срочной очистке помещения», которое «предназначалось не для… нужд какой-либо в ударном порядке созданной комиссии и даже не для члена президиума, меняющего по желанию жены квартиру, а для пивной» («Загиб мозгов»).
Причем другая пивная в Перми была открыта «прямо против городского родильного дома».
«И с тех пор, - писал он, - до поздней ночи там играет музыка, поются хором песни, а также соловьиными трелями переливаются милицейские свистки…» Правда, роженицам это не по душе, «но, как известно, русский человек обоего пола пользы своей часто не понимает… а потому с его поверхностным мнением считаться не всегда следует».
Сверх меры неторопливый во всем, что касалось порученного дела и судьбы других, «совбур» проявлял чудеса оперативности, находчивости и гибкости, если что касалось его самого.
Ревизор тяги Верещагинского депо, дочери которого «зело туго выходили замуж», призвал к себе «одного из приятных джентльменов» и предложил «ему жениться, обещая в виде компенсации за этот непредусмотренный кодексом законов груд» должность помощника машиниста. «Свадьба сыграна», и вот уже другая дочь шлет письмо: «Милый Жорка… Поговори с Костей, чтобы я вышла замуж за тебя, а не за Мамаева… Что касается твоего перевода сюда и прав машиниста, то он (то есть отец) дал мне слово, что все сделает для тебя, как только ты женишься…»
«Хорошо… - иронизировал он, - что у моего начальства дочерей нету, а то вдруг бы ультиматум - женись, Гайдар, либо не только… фельетона, а даже ни репортерской заметки без подписи. И женишься. Ей-богу. Ну куда пойдешь, кому пожалуешься?… Плюнешь и женишься…»
Раздумывая над тем, почему многие не на своем месте, видел: не хватает образования, идейной закалки, иным же - элементарной культуры. Он знал человека, имевшего «крупные революционные заслуги» (у него «была четкая, острая мысль»), который избивал во дворе свою шестнадцатилетнюю дочь: «Сколько раз ей говорил. Крутится с парнями, того и гляди до чего-нибудь довертится…»
В другом доме хозяин призвал малолетних сыновей: «Дети, скажите дяде революционное стихотворение».
Дети вымученным, монотонным голосом сказали.
- Они у меня революционеры, - с гордостью сказал отец, - я их воспитываю на основах марксизма и ленинизма, а также в духе ненависти к капитализму… Марат, скажи, в каком году родился Ленин?
Марат ответил.
- Лев, скажи, когда образовалась славная коммунистическая партия?
Но Лев заупрямился: «Не буду. И что при гостях всегда одно и то же».
Отец смутился: «Мы, знаете ли, живем по-коммунистически, вот по вечерам всем семейством читаем вслух марксистскую литературу, дети у меня хорошие ребята, и знаете, у них порядок такой заведен, как только утром встанут, так перво-наперво «Интернационал» поют…»
Стемнело. «Надо зажечь свет», - сказал хозяин… Он повернул выключатель, и в углу перед иконой вспыхнула красная лампочка… Из угла смотрели строгие, чуть-чуть насмешливые глаза Владимира Ильича…»
Когда он вышел на улицу, в «голове чуть-чуть рябило. Кажется, слишком много красного было в этой маленькой квартирке, в двери которой с силой тащили за волосы искусственно создаваемый новый быт» («Оборотная сторона»).
И когда человек с подобным или еще меньшим представлением о том, что такое коммунизм, коммунистический быт, коммунистическое воспитание, занимал руководящую должность, он либо упорно учился, думал и старался наверстать невольно упущенное, либо катился вниз, как «правители» «острова вакханалий».
Только однажды встреча с человеком, который не оправдал доверия, породила совсем иные мысли и чувства. Это была встреча с Чубуком.
Рабочий кузнечного цеха Чубук был выдвинут своими же товарищами в руководство завода, но быстро опустился, загулял, запил. Ночью вызывал из заводского гаража к ресторану машину. Утром не мог работать: «Да, не здоровится… Ну, конечно, переутомление…» Но рабочие кузнечного цеха видели пьесу «Тарас Буль-ба» и хорошо запомнили слова старого Тараса: «Я тебя породил - я тебя и убью…»
И вернули Чубука в кузнечный цех.
«Была наковальня и черные от угольной копоти руки.
Были розовые лепестки февральского банта.
Была серая шинель и горячая от расстрелянных обойм винтовка Октября.
Был кожаный щит фырчащей машины и телефонные перезвоны кабинета завода… И… опять наковальня. Круг. Но все это - ничего. Ничего, что ноют по вечерам отвыкшие от молота руки, - привыкнут опять.
- Расскажи, как ты был директором, - добродушно спросит иногда кое-кто из ребят.
- Был, - спокойно отвечает он. - Был, да сплыл… Может, и ты будешь… Я не сумел… Я сорвался… Но нас много… выбирать есть из кого… Эй, берегись…
И все уверенней и уверенней бьет по железу рабочий кузнечного цеха товарищ Чубук. Бьет со спокойной яростью.
- Врешь, перекуем!.. Мы все можем!.. Перекуем, когда надо, и себя.
Держись, сволочь!» («Вверх и вниз»).
Как газетчик, в фельетоне он себя нашел, хотя бывал иногда тороплив, а потому невольно небрежен, но ему всякий раз был гораздо важнее самый факт появления фельетона, нежели его особенные литературные достоинства. Принимаясь за очередную тему, знал: ждут десятки других. Работать над фельетоном несколько дней значило позволить себе роскошь написать один вместо нескольких. Впрочем, конечно, писал и отличные фельетоны, например «Мысли о бюрократизме».
…Впервые пришла пермского масштаба известность. Его узнавали на улице, в кинематографе, в библиотеке, узнавали скорее всего по изогнутой трубке, а трубку - по его портретам-заставкам, которые помещали в заголовках иных его фельетонов: улыбающееся лицо в кепке (естественно, с трубкой) на фоне пятиконечной звезды.
У него установились искренние отношения с другом-читателем, которого всегда мысленно видел, садясь за рабочий стол, и с которым мог быть откровенен.
«С новым годом и с добрым утром! - шутливо приветствовал он читателя в новогоднем фельетоне. - Выпейте содовой воды и положите компресс на голову. Думайте о персидском шахе, о современной литературе и о чем угодно, только не вспоминайте вчерашний вечер. Оставим вчерашнюю ночь, тем более, что ночь эта в своем роде единственная…»
Он рассказывал читателю о себе: о смешных и не очень смешных событиях своей биографии, прошлой и настоящей. Страницы фельетонов стали своеобразным дневником, куда попадало многое из того, о чем потом никогда уже не писал.
Он вспоминал «дни своей золотой молодости», свою «сизую фуражку второклассника-реалиста» и «белокурую головку Ниночки»-гимназисточки, к которой «воспылал на тринадцатом году если и не небесной, то, во всяком случае, и не земной любовью…» («Альбомные стихи»).
По разным поводам приходили на память то сухопарая училищная немка, «из-за страха перед которой» готов был удрать за сто верст, а то законоучитель отец Иоанн, имевший обыкновение за каждую ошибку наказывать безжалостно.
Он нес в фельетон непосредственные впечатления о фильме с участием Макса Линдера или о только что поставленной опере «Степан Разин», «когда взял просто автор песню «Выплывают расписные», «расписал ее «Интернационалом» - вот тебе и революционная опера…».