— Приношу извинения, хотя и не собирался вас оскорблять. Я не бываю у вас по одной причине — некогда: преподаю, упражняюсь, нишу музыку. Каждый вечер у меня концерты, и, наконец, я учусь, — заметно подчёркивая это слово, добавил я. — Учусь, чтобы восполнить недостаток знаний, который я ощущал, находясь именно в вашем обществе.
Морис элегантно откланялся, мы тоже помахали ему цилиндрами и продолжали прогулку. На другой день записка в несколько строк: «Желала бы видеть у себя Генриха Гейне». В четверг, забыв о всех зароках, под руку с Гейне, я прибыл на ужин к д’Агу. Пароль был «в узком кругу», поэтому собралось всего человек шестьдесят. Разумеется, Гейне блистал. Объектом его остроумия, ко всеобщему веселью, на сей раз оказался и всеми осмеянный сенсимонизм. Мне ничего не оставалось больше, как уйти не прощаясь. На следующее утро в дверь постучался обер-камердинер графа д’Агу с запиской: «Приезжайте немедленно!» Что мне оставалось — заказал фиакр и помчался во дворец. Мари мертвенно бледна. Первый вопрос:
— За что вы обидели меня вчера?
— Не знаю, чем мог вас обидеть, но в любом случае прошу меня извинить!
— Обидели тем, мой милый друг, что исчезли, не сказав ни слова.
— Сражение с Гейне я всё равно проиграл бы. А я не хотел терпеть поражение при вас.
— А так вы несказанно огорчили меня…
— Не представляю себе, чем же?
— Вы теперь так редко бываете у нас, и я целую неделю заранее радовалась, что мы снова будем вместе…
Сердцу сразу вдруг стало жарко, и только где-то в самой глубине моих мыслей инстинкт осторожности даже не подсказывал, а едва слышно шептал: «Игра, опасная игра, нельзя пускаться в неё! Будь начеку!»
Но тут произошло такое, перед чем не может устоять ни один мужчина. Мари расплакалась. Пет, она не рыдала, трагически заламывая руки, не упала мне на грудь, а стояла передо мной с открытыми глазами, и из них по белым, как снег, щекам катились розовые слёзы. До сих пор я не знаю, почему они были цветные? Я подал ей руку и отвёл её к креслу. Она посмотрела на меня и попросила:
— Поцелуйте меня. Поцелуйте в лоб, в щёки, как сестру. Вы очень нужны мне сейчас.
Это был никак не братский поцелуй, а сумасшедшие объятия и нежные ласки, как может ласкать только глупый юнец, ещё миг назад слышавший предостережение рассудка: «Осторожно, будь начеку!»
Ну, естественно, мы вместе и на другой и на третий день. Под самыми разными предлогами мы соединяли вместе наши дни, часы, минуты, и не было в том ничего удивительного, что однажды я полупил приглашение поехать на прогулку в Сад. Вчетвером: маленькая дочь Мари — Луизон, англичанка, воспитательница, Мари и я. Сад — это небольшой замок у подножия Булонских холмов — всего два десятка комнат и огромный парк, в котором спокойно уместилось бы какое-нибудь сельцо князя Эстерхази. Полдник на террасе. Маленькая болезненно-бледная Луизон просит разрешения поиграть в мяч с воспитательницей. Мари отпускает девочку.
— Сыграйте что-нибудь и вы мне, — просит Мари. Я соглашаюсь, и мы и долг в музыкальный салон на втором этаже. Надо сказать, я не знал, что семья д’Агу начинала пользоваться Садом лишь с мая. А пока в доме почти никакой прислуги, темно, все окна ещё закрыты ставнями. Буквально на ощупь взбираемся вверх по мраморной лестнице с двумя поворотами. Рука Мари у меня на плече, я нежно обнимаю её за талию. Теперь уж и не помню: или мы не нашли салон, или не запотели его найти. Помню только, как мы снова сидели на террасе и Мари весьма решительно заявила:
— Вот теперь у меня снова есть цель в жизни…
Только неделю спустя, когда это слово опять воскресло в моей памяти, я переспросил Мари:
— О какой цели вы говорите?
— Мне надо навести порядок в своей жизни. Больше я ни от кого не таюсь, не лгу, не изображаю героиню некоего романа, нарушающую супружескую верность. Или — или.
Я всё ещё не понимал, какое же решение она приняла.
— Ну что ты всё спрашиваешь какие-то глупости? Я твоя! Я оставляю семью, мужа, мать и уезжаю с тобой.
— Куда?
Бот этот вопрос был действительно глупый, и я сразу же пожалел о нём. Мари набросилась на меня. В голосе её не было ни любви, ни пощады:
— Куда? Так может спрашивать только глупый мещанишка, который женится, только когда есть все: мебель, приданое, родительское благословенно. Куда? Свет велик. Ты что же, думаешь: Вене, Адольф, Оберман или Вертер стали бы спрашивать свою даму сердца — куда? В удел нищеты или к славе, в ссылку или на королевский троп…
Я опустился перед ней на колени и стал целовать её руки, глаза, гневные уста.
— Приказывай, Мари. Я поступлю, как ты скажешь.
И на другой день, и на третий — Сад. Я не стану перечислять, святой отец, места, где мы встречались. Друзья, подруги, весь Париж были нашими союзниками, восхищаясь, как гордая королева из рода Флавиньи — Бетманов — д’Агу снизошла к музыканту, о котором даже доподлинно неизвестно, кто он — немец, венгр или цыган!..
От матери у меня нет тайн. Я рассказал ей всё. Она только покивала головой:
— Знала я всё это наперёд.
— Знала? Откуда? Ведь всего раз или два говорила с Мари!
Матушка улыбнулась скорее для того, чтобы скрыть слёзы.
— Знала, сынок… И теперь ты уже бессилен что-нибудь поделать. Ты — мужчина. Должен взять её за себя — вместе с её счастьем и несчастьем…
На следующий день я сказал Мари: матушка не возражает. Мари держала в руке чашку. Мы были с ней в Саду. От неожиданности она выронила чашку, потом запрокинула свою красивую голову назад и залилась громким смехом. А когда с большим трудом успокоилась, спрашивает:
— Так, говоришь, матушка не возражает?
— Нет.
— Ас чем, собственно, она согласна?
— С тем, что мы поженимся.
Мари села к садовому столу, помолчала, потом подошла к каменному забору и принялась звать:
— Луизон, Луизон! Идём, детка, погода портится. — Затем, медленно повернувшись ко мне, сказала: — Нет, я не хочу выходить за тебя. Было бы очень странно: графиня д’Агу и… Франсуа Лист!..
Исповедь закончилась уже на рассвете. Ламенне не произнёс ни слова ни во время исповеди, ни в её конце. И только когда Ференц упавшим голосом обронил: «Хочу, наконец, чистой жизни», — аббат возразил: «Чистую жизнь каждый должен создавать себе сам».
А утром Ламенне отвёз Ференца в маленькую хижину на краю леса по дороге на Сен-Пьер. Здесь нашёл приют беженец из Лиона, города, где войска и жандармы жестоко подавили восстание ткачей. Осаждённые рабочие ткацких фабрик вооружились чем могли и целую неделю отражали атаки штурмующих батальонов.
Ференц долго молчал, выслушав страшную повесть, потом, обретя снова дар речи, промолвил:
— Надо бы дать концерт в помощь этим несчастным.
Аббат гневно потряс бронзовой головой:
— Не надо им милостыни, сынок. Ты обязан им гораздо большим. Сохрани память о них в своём сердце. И увековечь их образы так, чтобы и другие увидели и услышали их страшную кончину, чтобы вечно горели перед их глазами четыре огненные буквы: Лион!
Пока Лист пишет своё новое произведение «Лион» под девизом восставших лионских ткачей: «Жить в труде или умереть в бою», он всё сильнее ощущает, как Париж стремительно удаляется от него в прошлое. Если бы сюда перевезти ещё и матушку, книги и наброски композиций, может, ему уже никогда больше и не понадобился бы огромный город. И только желание видеть Мари, говорить с нею не уходит в прошлое.
Горячо кипит работа, рождается «Лион», множатся шеренги нотных строк. Но вот прилетает письмецо, всего несколько слов: «Вы мне нужны! Мари».
Ламенне не удерживал его, да это было бы и бесполезно. Несколько слов за несколько мгновений повергли в руины всё, что двое мужчин таким упорным трудом создали за эти месяцы. А ведь они были убеждены, что построенная ими крепость устоит перед любыми атаками женщины.
День спустя Ференц уже у неё.