— Ты повторяешь утверждение, что родился в Пэтерзбурге? — спросил Шот.
— Так точно, господин гауптман. Я родился в Петрограде шестнадцатого января тысяча девятьсот пятнадцатого года.
Шот повернулся к эсэсовцу, молчаливо предлагая ему принять участие в допросе.
— Ответь, — эсэсовец уставился на Разова большими светлыми глазами, — как в Петрограде называлась до революции улица Пролеткульта? — эсэсовец говорил по-русски правильно, без малейшего акцента.
— Малая Садовая…
— Далеко ли от неё находится Итальянская улица?
— Рядом. Только она теперь называется не Итальянская, а улица Ракова.
— Кто такой этот Раков?
— Говорят, какой-то официант… точно не знаю.
— Где расположен Зимний сад?
— Зимний сад? — Разов растерянно заморгал. — Зимний сад? Не могу сказать. Летний — знаю, а Зимний?.. Никогда не слышал…
— Немецкий язык знаешь? — неожиданно спросил Шот.
— К сожалению, нет. Знаю несколько немецких слов, которые употребляются в полиграфии. Все цинкографы и гравёры знают эти слова.
— Известен тебе солдат Мямин? — спросил эсэсовец.
— Известен, господин офицер. Мы собирались бежать вместе, но он исчез во время артобстрела. Боюсь, что он убит.
Эсэсовец усмехнулся.
— Что тебе известно о нём? Он коммунист?
— Нет, он беспартийный. Знаю, что его судил трибунал и разжаловал из офицеров в рядовые… Точно знаю…
— За что его судили?
— Он говорил мне, что сорвал доставку горючего из Кронштадта в Ленинград.
— Почему его не отправили в лагерь?
— Его приговорили к заключению на десять лет. Он должен отбыть их после войны.
— Это есть очень глупой решений, — сказал Шот. — Кто имеет охота воевать, чтобы потом быть много лет в тюрьма? — По привычке он выбивал пальцами по столу дробь. — Мы имеем о вас сведений. Это есть правда, что вы делали печать для прописки в паспорт?
— Значит, Мямин жив, он у вас! — радостно воскликнул Разов. — Только он знает об этом.
— Вы сговорились, — эсэсовец с силой крутанул колёсико зажигалки. Брызнули искорки, но фитилёк не вспыхнул, должно быть, иссяк бензин. — Вы пытались обмануть нас. Мямин говорит неправду о вас, вы говорите неправду о Мямине. Вы оба подосланы, вы — шпионы.
— Господин офицер, я докажу делом! Я знаю не так много, но это может оказаться очень важным для немецкого командования…
— Что ты знаешь?
— Вблизи Колпина расположен большой закомуфлированный аэродром. Ваша разведка его не может обнаружить.
— Что ты ещё знаешь?
— В полковом штабе есть офицер… Он будет работать для немецкой армии.
Шот взглянул вопрошающе на эсэсовца.
— Он лжёт, — сказал эсэсовец по-немецки. — Неужели вам не ясно?
— Я пришёл к такому же убеждению. — Шот обращался к эсэсовцу, но не спускал глаз с Разова. — Что вы советуете?
— Повесить! — отрубил эсэсовец. — Повесить на вашем любимом столбе и тем самым избавиться от всяких сомнений.
— Ваш совет хорош хотя бы тем, что легко выполним. Через час этот субъект будет болтаться на виселице и продолжит свою глупую легенду на том свете!
Оба расхохотались. Глядя на них, Разов улыбнулся, и эта улыбка мгновенно оборвала смех немцев.
— По какой причине ты можешь улыбаться? — опросил Шот.
— Не знаю. — Улыбка ещё не сошла с лица Разова. — Вы смеётесь, и мне стало весело…
Шот и гестаповец переглянулись: очевидно, перебежчик и в самом деле не знает немецкого языка.
Немцы не представляли себе, чего стоила Разову эта улыбка. Он знал немецкий язык в совершенстве. Переходя к врагам, Разов был готов к тому, что ему не поверят, может быть, станут пытать. И всё же, когда он услыхал, что будет казнён, сердце забилось с такой силой, что казалось, его удары гулко отдаются по всей комнате. Но инстинкт самосохранения, тренированная воля подсказали Разову единственно правильную реакцию на зловещие слова немца — улыбаться.
— Какую пользу ты ещё можешь давать нашему командованию? — спросил Шот.
— Господин гауптман, я уже говорил, что могу выполнять любую работу в типографии. Там бы я мог принести большую пользу. Ваши листовки пишутся на неправильном русском языке, и солдаты над этим смеются. Набирая такие листовки, я могу исправлять все ошибки. Могу делать штампы для разных бланков, печати для любых удостоверений, — был бы только оригинал, с чего делать.
— Хорошо. Об аэродроме и штабном офицере показания дашь письменно, — сказал эсэсовец, делая вид, что такая информация не представляет особого интереса. — Как долго ты работал в типографии?
— Семь лет. Я, господин офицер, не только гравёр-цинкограф. Если надо, могу стать и за наборщика. Хоть ручной набор, хоть машинный…
— Тебе будет проверка, изготовишь несколько штамп… — сказал Шот.
— Слушаюсь.
— А теперь садись и пиши очень подробно всё, что можешь знать о аэродромах, о дислокациях воинских частей и фамилии командиров и комиссаров, которые ты имеешь знать…
— И запомни, — добавил эсэсовец, — за ложные сведения наказание одно. — И он сделал выразительный жест, как бы затягивая на шее невидимую петлю.
На пятый день после исчезновения Разова вражеская авиация прорвалась сквозь редкий заслон нашей зенитной артиллерии и обрушила мощный бомбовой удар на аэродром в двенадцати километрах северо-восточнее Колпина.
В тот же вечер два офицера враждебных друг другу армий, смысл жизни которых состоял в смертельной борьбе друг с другом, с одинаковым чувством знакомились с результатами этой бомбёжки.
Капитан Шот дважды с удовлетворением прочёл важное сообщение: «Обнаружив в квадрате 73/29 замаскированный советский аэродром, немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков подвергла его эффективной бомбардировке, уничтожив при этом не менее четырнадцати самолётов противника. При возвращении с боевого задания один наш бомбардировщик и один истребитель были сбиты».
«Если и не четырнадцать, а семь — неважно, — подумал Шот. — Важно, что сведения Разова оказались точными. Кажется, на него можно положиться…»
В это же самое время капитан Лозин, также в отличном расположении духа, читал донесение, полученное из отдела контрразведки Ленфронта: «Сегодня на рассвете немецкая эскадрилья тяжёлых бомбардировщиков бомбила объект шестнадцать-бис. При возвращении огнём нашей зенитной артиллерии было сбито два вражеских бомбардировщика и один истребитель».
«Неважно, сколько сбили, — подумал Лозин. — Важно, что они проверили Разова, убеждены, что бомбили не ложный, а настоящий фронтовой аэродром. Похоже, что Разов внедрился. Да, на такого человека можно положиться…»
Лиза Попова явилась к деду на Сиверскую в начале августа и почти сразу была арестована. Деда во время ареста дома не было, Лиза заявила, что он ушёл рано утром неизвестно куда. Найти его так и не удалось.
По посёлку пошли разговоры, что Попову ещё в июле исключили из комсомола за распространение паникёрских слухов и пораженческое настроение, и потому ей пришлось из Ленинграда скрыться.
Заняв Сиверскую, гитлеровцы сразу освободили Попову и взяли буфетчицей в офицерскую столовую. Объявился неизвестно где скрывавшийся дед.
Лиза была красива, и немецкие офицеры всегда торчали у её буфетной стойки. Ей даже выдали пропуск на хождение по посёлку после комендантского часа: немецкие офицеры поздно засиживались в столовой, стало быть, и буфетчица должна быть на месте.
Дом деда стоял на окраине, у самого леса. Наступила осень, и старик частенько на рассвете ходил за грибами. Иногда с ним ходила и Лиза.
Дед знал — в посёлке все презирают Лизу, презирают не столько за то, что работает у врага, — пить-есть надо, куда денешься, — а за то, что она и не скрывала, что живётся ей хорошо, весело, а немецкие офицеры не прочь провести с ней время не только у буфетной стойки. Многие слышали, как она хвалила гитлеровские порядки. К тому же скоро выяснилось, что дед втихую гонит из картошки самогон и продаёт его немецким солдатам. И когда Лизу убили, никто не пожалел о ней, никто не зашёл к деду с утешным словом. Хуже того, старика в посёлке теперь ненавидели. Он знал это и неделями не выходил из дома. Если бы не дым из трубы, можно было подумать, что его нет в живых.