От имени Пошенкина, с его распоряжениями стал он залетать и в диспетчерскую: «Риммочка Павловна, вот это, Риммочка Павловна, вот то… Леонид Степаныч сказал, Леонид Степаныч велел…» И вот однажды утром, заступая на дежурство, Римма Павловна вдруг принялась кричать на Люсю (все телефонистки уже были на местах, а Люся, отдежурив, уходила, покрывала голову зимним белым платком):
— Это кто ж тебе разрешил, зачем ты эти заказы трогала? Сколько вам говорить, чтоб не самовольничали!
— Чего? Чего? Где? — Люся обиженно хлопала глазами, подаваясь к Римме Павловне, которая размахивала узкими листочками. — Это мне Виктор Прокофьевич еще с вечера велел…
— Кто?
— Ну Виктор… Прокофьевич… — Люся в момент увяла под обратившимися на нее со всех сторон взглядами. — Ну этот…
Все поняли, она могла не продолжать. Римма Павловна пораженно обвела диспетчерскую взглядом, чуть руками не развела:
— Нет, вы слыхали?! Да кто он такой, твой Виктор, видали вы, Прокофьевич! Что он смыслит! Без мыла влезет везде!
— Он сказал — Леонид Степаныч велел, я думала…
— Да что ты думала! Все к черту перепутали мне!.. Виктор Прокофьевич! Слыхали? Пусть только явится, я ему скажу! В заказы еще будет лезть!.. Виктор Прокофьевич!.. Обработал дуру!
Все наконец захихикали, Люся, надув губы, отвернулась и потом, затянув наконец на шее платок, выскочила в дверь. Римма Павловна, на разные лады повторяя «Виктор Прокофьевич», еще покипела несколько минут. Шура, как ни странно, ничего не сказала, только усмехалась кривой усмешкой.
И прошло не меньше часа или того больше — все работали, забыв утренний эпизод, — как явился из коридорных своих плаваний Просвирняк. Веселый, оживленный, он словно бы спешил по важному делу, но не мог пройти мимо, чтобы не завернуть, не поздороваться, не поприветствовать всех.
— Здоровеньки булы, дивчиноньки! — смело разлетелся он с порога. — Ух, кипит работка! Дела идут, контора пишет!
Пиджак на Вите был все тот же, но рубашка уже новая и галстук, и хоть галстук опять свивался трубочкой от постоянного запихивания за борт пиджака, но выглядел еще свежо. Волосы у Вити уже не были так длинны и грязны, как прежде, а вполне нормально, лишь чуть длинновато, подстрижены в министерской парикмахерской, запах которой он и распространял вокруг. И еще на ногах поблескивали новые ботинки, толстые и крепкие, как раз для зимы.
Все как бы чуть приостановились и поглядели, ожидая, на Римму Павловну: как она сейчас его?.. Но Римме Павловне понадобилось срочно что-то писать в кипе заказов, она энергично водила ручкой, насупив брови, бормоча и пыхтя, будто и не видела Просвирняка.
— Что новенького, Риммочка Павловна? — обратился Витя уже прямо к ней.
И тут только Римма Павловна, почти краснея под взглядом телефонисток, хмуро (но не более) сказала:
— А то новенького, что зачем ты, Виктор, в заказы-то вмешиваешься? Кто Люсе-то велел?
— Что-что? — Просвирняк обеспокоился. — Заказы? Какие?.. А, вчера-то? Так это сам Дмитрий Иваныч велел. Уж вечером, Римма Павловна. Я тут задержался, вас не было, никого не было, а Дмитрий Иваныч… Между прочим, как их? Пустили? А то он спросит…
— А Люся сказала — Леонид Степаныч…
— И Леонид Степаныч в курсе, а как же! Я разве сам буду, вы что!
— Ну а зачем Дмитрий Иваныч опять в междугородку вмешивается? Прям не знаю!.. Вы только мне говорите в другой раз.
— Ну, Риммочка Павловна! О чем речь! — Просвирняк расплылся в улыбочке. — Ну разве я не знаю, кто у нас тут самый главный человек?
И тут не выдержала больше, вмешалась Шура. Повернулась на вертящемся стуле, состроила сладкую физиономию.
— Ну что вы, В и к т о р П р о к о ф ь е в и ч! Самый главный человек у нас теперь вы! Скоро, девочки, — вот попомните мои слова — мы у Виктора Прокофьевича будем спрашиваться в уборную сходить…
Просвирняк дрогнул от слов «Виктор Прокофьевич», напрягся, но тут же рассмеялся деланно:
— Шура скажет всегда! Мы простые монтеры…
— Ой, Виктор Прокофьевич! Ну зачем? Ну какой вы монтер! Вы же, как известно, простого ключа починить не можете.
Кто-то прыснул, Нинка рассмеялась заливисто.
— Ну ладно, ладно. — Это Римма Павловна примирительно забасила. — Работать давайте.
— Простого ключа починить не можете, — продолжала Шура, обращаясь теперь к подругам, — а бегать распоряжения давать — тут как тут, пожалуйста!.. Какой же монтер! — Она повернулась снова к стенду, подключая на ходу и выключая своих абонентов (как и другие), и надвинула опять наушники. — Спрашиваться, спрашиваться будем!.. Да, четвертый слушает, говорите, соединила!.. «Можно, Виктор Прокофьевич? Разрешите, Виктор Прокофьевич?..»
Просвирняк продолжал улыбаться, но уже через силу. Он затоптался на месте, нелепо суча больной ногой. Хотел что-то сказать, но уже никто на него не смотрел, перед ним были одни спины, все работали, и даже Римма Павловна, бывшая всех ближе, уткнулась в заказы. Витя покраснел, надбровья его выступили вперед, глаза запали. Он хмыкнул, хрюкнул и затопал прочь. Дверь еще не закрылась за ним, а телефонистки стали смеяться.
Шура довольно и победоносно оглядывала поле боя. Но она и не подозревала, как близка была к истине.
Опальное сидение замучило Пошенкина, и в конце концов нашел он себе дело. Всегда, если особенно много набиралось халтуры, Пошенкин загружал Ваню или брал его с собой. Перепадали и деньжата. Года полтора назад, когда пошла мода на коммутаторы и селекторы и Пошенкина то и дело приглашали их устанавливать, денег выходило даже и немало. Правда, работали тяжело, почти всегда ночами. В центре Москвы, в старинных узких переулках, в подворьях, в проходных дворах, в слепившихся, как торты, зданиях размещались всегда, еще с приказных, наверное, времен, учреждения: сотни, если не тысячи министерств, управлений, трестов, главков, отделов, советов, президиумов, кафедр, касс, союзов, отделений, филиалов, бухгалтерий, контор, издательств, складов, курсов. От вывесок и названий рябило в глазах. Каждый подъезд до того был залеплен вывесками всех мастей, что еле отыщешь нужную. А войдешь внутрь, под гулкие своды, на старинные лестницы, там опять вывески, указатели — поразишься: неужели столько организаций помещается в одном подъезде?.. Из всех дверей трещат машинки, входят и выходят люди, в каждом окне видны столы, столы, столы и склоненные над ними мужчины и женщины в нарукавниках, с арифмометрами, с папками, скрепками, чертежами, стаканами в подстаканниках, с электрочайниками. А еще — шкафы, шкафы, шкафы с папками. А еще — плакаты, портреты, диаграммы, стенгазеты. А теснота такая, что сами служащие еле пробираются между столами. Молоденькие курьерши в пальто внаброску выбегают на улицу, отыскивая свою машину среди скопища прилепившихся к тротуару и даже въехавших, занявших боком полтротуара из-за тесноты машин. И конечно, повсюду разрываются телефоны.
Они приходили сюда по ночам, когда это царство пустело, вымирало и вид бесконечных комнат с тесно стоящими столами, без людей, под светом уличных фонарей из голых окон был дик и фантастичен: для чего же эти здания, если никто здесь не спит по ночам?.. Их вели, вели и приводили в какой-нибудь неожиданно просторный после общей тесноты кабинет с белыми гофрированными шторами, с мягким ковром. Они волокли с собой инструменты, приборы, новый или отремонтированный, отлаженный и даже выкрашенный селектор. Накануне Пошенкин обо всем договаривался с хозяином кабинета или его хозяйственниками, и обычно бывал уже готов новенький, еще липнущий лаком телефонный столик. Ваня и Леонид Степаныч раздевались, бросая свою одежонку по мягким креслам, включали паяльник, располагались как хотели. Задача заключалась в том, чтобы отсоединить и убрать пять-шесть заполнявших стол телефонов и вместо них подключить один коммутатор. И на это уходила иногда целиком вся ночь, а то и две, если что-то не ладилось. Хорошо было идти потом по пустому городу, в черноте зимнего утра, когда о том, что настало утро, говорят только выползающие из парков пустые трамваи; в голове играет музыка бессонницы, глаза сами закрываются, горят сожженные паяльником и канифолью кончики пальцев; обещанная тридцатка, а то, глядишь, и две так и парят в голове — три, три!.. Зачет не сдан, пропущен, но Ваня заочник, простится. Зато новенький аппарат стоит на своем месте, работает, и сегодня утром его хозяин, как он ни строг и важен, будет, как мальчишка, целый день нажимать кнопки и рычажки, радоваться и забавляться игрушкой, и набегут из всех кабинетов замы и помы тоже восторгаться и завидовать. Среди дня гордо придет Пошенкин, уверенно спросит: «Ну как?» — и будет обласкан, охлопан милостливо по плечам, и некий улыбающийся человек прямо в кабинет принесет ведомость, в которой Пошенкин поставит всем на удивление свою разлетающуюся кометой наполеоновскую подпись, и человек передаст ему конвертик с деньгами. Три десятки, четыре, пять! Вдруг отвалит?.. Идет Зяблик и мечтает, сколько отдаст матери, сколько себе оставит, что купит. Тогда еще была Валя — идешь с ней в кино, хрустишь деньгой, берешь в буфете пива и шоколаду. Да, неплохие были времена.