— Зачем?
— Ну как, ты же рассказывал, разговор — одно, а написать — другое. На, на, пиши, чего ты боишься?
Ваня медлил, но вынужден был взять листок. Что-то тут было не так. Что-то ему не нравилось.
— Иди-ка сюда, вот, иди на мое место. — Она встала и быстро, взяв Ваню под локоть, усадила его на свой, с теплой подушечкой стул. И ручку дала. Тоже свою, теплую. — Давай-давай, быстренько. Можно с ошибками, отметку ставить не буду.
Она шутила, но Ване было не смешно, хоть он и улыбался податливо.
— Ну а что писать? — Он поглядел на Марью Сергеевну прямо: мол, что вам н а д о-т о?
— Ну как ты не понимаешь, — сказала она, — история ведь неприятная, на всех пятно. Надо отмываться. Надо выяснить, кто виноват, так? Ты виноват? Пиши. Не виноват? Докажи.
— Писать-то зачем, не понимаю, — упирался Ваня, сам не зная почему. Ему зябко стало, неуютно.
— Понимаешь, — вдруг сказала Марья Сергеевна суховато, так, что отступать уже нельзя было. — Не маленький. — И отошла к окну.
Ваня наконец увидел, что лист лежит перед ним белый, как снег, в линеечку, отливая глянцем. Что писать, как? Он в самом деле не соображал. Прошла, должно быть, минута или больше.
Марья Сергеевна напевала у окна, трогала цветы. Потом подошла к Ване со спины, будто учительница в классе над учеником, застрявшим с контрольной:
— Ну?
Он невольно сжался, оглянулся жалобно.
— Да ты что, ей-богу! Такой порядок, все пишут. — Она потеснила его в сторону, выдвинула верхний ящик своего стола (там мелькнули красная расческа, помада, круглое зеркальце и начатая пачка чая), вынула серую папку с завязками, а оттуда — пожалуйста! — кипу точно таких же, в линеечку, тетрадных листков, только измусоленных, исписанных разными почерками. Она потрясла ими у Вани перед носом:
— Видал? Пиши давай, а то скоро обед… И не говори никому. Пиши: такого-то декабря сего года… И про Латникову не забудь.
И Ваня, даже обрадовавшись подсказке, стал писать: «18 декабря сего года я был вызван своим непосредственным начальником Пошенкиным Леонидом Степановичем, который предложил мне…» — и так далее.
Потом ему не хотелось идти в контору, он слонялся по этажам, сидел у матери в столовой. А когда вернулся, не поднимал глаз и никому ничего не рассказывал.
А 28 декабря, под самый Новый год, Полина вывесила на стенку приказ:
«Тов. Пошенкина Л. С. освободить от занимаемой должности начальника МТС по собственному желанию. И. о. начальника МТС с 1 января назначить тов. Просвирняка В. П.».
Всех как обухом ударило. Одна Шура почти ликующе выкрикивала:
— А я говорила! Я что говорила? Я предупреждала!
И она смеялась своим диким, квохчущим смехом, похожим на начало плача.
Так наступал Новый год.
— Междугородняя, четвертый слушает!
— Два ноль шесть, возьмите Енакиево!
— Свердловск! Свердловск!
— Говорите, соединяю!
Утро, начало дня, междугородку, как всегда, разрывают на части. Знакомые города, знакомые номера, фамилии абонентов. Стучат штеккеры, крутятся диски, зуммерит коммутатор. Басит Римма Павловна, спешат телефонистки. Все как обычно и вроде ничего не переменилось. И одеколоном пахнет, и луч солнца, теперь уже февральского, заглянул в подвал и греет половицу — солнце на лето, зима на мороз.
И Ваня Зяблик так же сидит на кушеточке, учит физику, поеживается от озноба. Разве что учебник его спрятан в корку от «Справочника монтера», а на полу у ног разложен чемоданчик с инструментами — в любую минуту можно опуститься на колени за коммутатором и изобразить трудовой процесс.
Все по-прежнему, только настроение, например, у того же Вани препоганое, делать ничего не хочется, опротивели ключи, реле, трубки, все одно и то же. И появилась у него усмешечка, какой раньше не замечалось. «Все зола», — любит он теперь повторять, схватив это выражение у Нинки, которая как всегда, если не больше, налетает при встрече на Ваню и целует его при всех в губы. Скрыться Ване теперь некуда. Начальник МТС Просвирняк Виктор Прокофьевич превратил каморку в маленький кабинет. Исчезли со стола приборы, шасси приемников, грязные тряпки и паяльники, шкаф вместе со всем хламом вынесли в коридор. Стол покрыт зеленой плотной бумагой, на нем стоит эбонитовая изогнутая лампа, стакан с отточенными карандашами, чернеет цифрами перекидной календарь. Телефон. Папка для сводок. В каморке чисто, даже уютно, перед столом появилось низковатое, коричневой кожи, явно трофейного происхождения облезлое кресло. А на стене плакат «Мир, труд, май!», пониже — зеркало, в которое обязательно глядится Виктор Прокофьевич, когда входит в каморку и когда выходит.
Ване при всей его любви к аккуратности прибранный вид каморки неприятен. И находиться в ней тяжело. Будто здесь убили кого-то и потом все чисто вымыли. А ведь поначалу Витя ничего не трогал, упаси бог! Он вообще делал вид, что страшно удивлен своим назначением, сам над ним посмеивался, пожимал плечами. В каморку входил бочком, на стул Пошенкина не садился. Распоряжений никаких не давал: «Что вы, Риммочка Павловна! Вы сами все лучше меня знаете!» Но вот зашел однажды Дмитрий Иваныч, оглядел междугородку, справился, как дела, и потом, после его визита, Витя, словно извиняясь, сообщил: «Начальство велело марафет навести, генеральную уборку. Давай, Вань, займемся…» Леонид Степаныч все обещает прийти забрать вещички, но что-то не идет.
Потом появился первый Витин приказ — насчет дисциплины: запрет отлучаться в рабочее время, спать, вязать, читать и так далее. И он опять пожимал плечами, разводил руками: «Начальство требует». Но, однако, сам с утра до вечера находился теперь на месте. Раз — и вошел, раз — вышел, опять вошел. И уже не посидишь, не полежишь на кушеточке, не помчишься вдруг за булочками и колбасой или в галантерею на углу, неудобно. «Давайте не будем, девочки, начальство и так нами недовольно…» Начальство, начальство! Чего только не делается от имени начальства!..
С прибавкой зарплаты Витя купил новый серый костюм, хоть и недорогой, но импортный — пиджак в талию, широкие брюки, — а вместо своей вокзальной шляпы белую заячью шапку. Чуть округлевшее и розовое с холода лицо его глядит из-под шапки с энергией и скрытым восторгом. Он вроде бы меньше хромает, меньше отбивает поклоны. Нельзя сказать, что у него вид всего достигшего человека, нет, он движется, он целеустремлен, и с одного взгляда ясно, что у него все впереди.
И телефонистки и Ваня слышат, когда он входит и выходит, — смолкает смех, обрывается разговор. Ваня напрягается, он ждет, что Витя должен и с ним что-то сделать, сказать, тоже давно назрело.
Между прочим, вскоре после назначения Просвирняка ушла из конторы Люся Неваляшка. То была счастливая, оживленная, то вдруг погасла, похудела, заболела. То она провожала Витю сияющими взглядами, краснела, хотя сам Витя никак не выделял ее среди других (на людях, во всяком случае). А то вдруг плакала, глядела тупо и испуганно. Поговаривали, что она делала аборт. Шура с Зоей ездили к ней домой навещать, но даже им Неваляшка ни в чем не призналась. А когда выписалась, подала заявление об уходе и перевелась на телеграф. На ее место взяли ученицей толстенькую девчонку Наташку после восьмого класса, эта старается изо всех сил, как сядет, так может и просидеть весь день на месте вроде Риммы Павловны. Но с веселой Неваляшкой ее не сравнить.
Ване слышно, как опять схватилась с кем-то Шура.
— Что я, нарочно, что ли? — кричит она. — Два канала сегодня на повреждении, вам понятно?.. Сами не морочьте!.. Ну и вы не грубите!
У Шуры тоже нервишки сдают в последнее время: все ей не так, каждая мелочь выводит из себя. Чуть тронь — она тут же бросается в бой, стреляя сразу из всех пушек.
— Шура! Шура! — останавливает ее Римма Павловна.
— Да пошли они все к черту! Нате! Сами с ними говорите!
Шура так перебрасывает штеккер из гнезда в гнездо, что коммутатор содрогается. Слышно, как в разговор с абонентом вступает Римма Павловна. И вдруг резко понижает голос — открылась дверь, видимо появился Просвирняк.