Говорить стали одна за другой и сразу, как водится, о всех бедах своих, хотя речь шла только о нынешнем утре, — но уж это, как обычно, стоит увидеть начальство, и посыплются все жалобы от Адама: и что из грязи не вылезают, и что плохо ездит лавка продуктовая, и что телята поносят, и что коровы селедки плохо едят (бочки с селедкой стояли тут же, в стороне, под брезентом, и от них шел соленый, гниловатый дух), — говорили все сразу, одна подхватывала начатое другой, и уже выходило, что не Карельников делал им выговор, а они ему.
Слушая и коротко отговариваясь, Карельников вступил на мостки, где на кольях сушились перевернутые бидоны, стал отгибать и нюхать резиновые круглые прокладки на крышках бидонов. Женщины примолкли и следили за ним.
— Что ж плохо моете, или кипятку нет? Кипятку тоже, что ли, сварить не можете? — Он опять обратился к Марфе.
— Да моем, как не моем! — сказала Марфа.
— А это вот что? Понюхай! Это вот чей? — Он повернул бидон и увидел криво написанные черной краской инициалы: «Ев. М.». Из-под прокладки тянуло кислым.
— Михайловой Дуськи это! — ответила за Марфу старушка. — Говорили ей, окаянной, тыщу раз говорили!
— Болеет она, — сказала Марфа.
— Ну вот, — Карельников как бы отвечал на все их жалобы, — сама себя раба бьет, что нечисто жнет. Не так, что ли? Что не от вас зависит, это мы с другими разберемся, но свое-то что ж спустя рукава делаете? Вот ты, — он обратился к пастуху, который стоял с таким видом, точно скучал, — для самодеятельности другое бы время нашел. (По всем лицам прошла улыбка.) Когда теперь назад погонишь? Не накормишь ведь, ненакормленными вернешь?
Пастух плечами пожал, усмехнулся — мол, такого не бывало еще — и не ответил.
— Не мне вас учить, сами все знаете, — сказал Карельников мягче при общем молчании, — неужели пособранней нельзя быть? Ведь говорили много, толковали, вон лето-то какое…
Он понимал, что говорит, может быть, ненужные, известные слова, и ему вовсе не хотелось ругать женщин или держаться с ними официально, но он знал, что они поймут, чего он хочет от них. На каждом шагу видишь, что люди не умеют, не любят или ленятся работать. Уж кажется, сами лучше кого другого понимают, — так нет, обязательно что-то будет не так. Конечно, деревня не завод, всего не учтешь, не распределишь от смены до смены, не спланируешь — вон дождь ливанул в четыре, и весь распорядок к черту. Но все равно. Крышку вот эту несчастную неужели вымыть нельзя?..
— Мешок комбикорму увезли у нас давеча, — вдруг сказала Марфа. Она вовсе нахмурилась и не глядела на Карельникова.
— Как это?
— Да вон они там стояли, — она показала на дорогу, — как их нам привезли, мы и занести не успели. А они ехали, сразу в кузов к себе, и поминай как звали…
— Да кто же?
— Не знаю я его. Я, говорит, бригадир, у меня согласовано. Мешок в кузов, и айда! Из кувалдинских вроде…
— Да ты что, Марфа, как же это так?
— Да вот как есть…
Черт, этого не хватало! Из кожи лезешь, все делаешь, чтобы на молоке хоть что-то взять. Лагерь построили, комбикорм этот выбивали с таким трудом, и вот на тебе.
Карельников стал расспрашивать, какой из себя был человек, что за машина, куда поехала. Вот чем заниматься приходится, товарищ секретарь райкома, сказал он себе. Впору вскочить в машину и броситься в погоню, найти мешок. Черт знает что!..
Он прошел по доскам, положенным в грязь, к лагерю, Марфа провожала его. Пожилая женщина в распахнутом ватнике огребала с настила лопатой навоз и грязь. Измученная, с раздутыми боками корова лежала тут же, часто, отрывисто дышала. Глаза глядели — совершенно человеческие, как у больной женщины.
— Нынче отелится, — сказала Марфа, и они стали говорить, сколько еще коров должно отелиться и сколько яловых, и что искусственное осеменение не дает все-таки нужного эффекта и хорошо бы хоть одного быка держать в стаде. Женщина остановилась и слушала, опершись на лопату. А Карельников еще и еще раз прикованно обернулся на страдающие коровьи глаза.
— Но как же это с комбикормом-то? — вспомнил он опять, и Марфа нахмурилась и глаза опустила.
— Ну ладно, — сказал он тут же, — разыщу я тебе его, — и пошел назад, к машине.
Но не уехал сразу, заглянул еще в вагончик. Тут тесно стояли топчаны, высокие от настеленных матрацев и одеял, — доярки спят по двое, по трое, — стены густо залепили плакаты: насчет коров и хранения денег в сберкассе, донорские и пионерские. Топилась железная печурка, варилась картошка в чугунке. Бойкая старушка хлопотала уже у печки, спустив с головы платок. Как-то нехорошо стало от тесноты, убогой временности этого жилья. Свет едва проникал в два мелких оконца.
— Вот ругать-то нас все! — говорила старушка. — А что бы другую такую халабуду поставить! Мужики-то тоже тута спят, у порогу вон их кладем — так дует. Хочешь молочка-то?
— Да выпью, — сказал Карельников. — А вы бы с собой их клали, мужиков-то.
Доярки толпились за ним в дверях, на его шутку загомонили разом. Старуха налила из бидончика и поднесла в литровой кружке молока, коричневой ладошкой обтерла донышко.
— Куда мне, — сказал Карельников, — лопну.
— Пей, пей, молодой, что тебе сделается!
— Подобрей будешь! — задорно кто-то выкрикнул.
Карельников обернулся:
— А то злой я вам? Так, другую, говоришь? — обратился он опять к старушке.
Женщины смеялись, говорили что-то, но старушка ответила всех громче:
— Ну, а что ж, не люди, что ль? Всюю лету ведь жить, товарищ секретарь Карельников! У иных там и свет есть, и радива проведенная, а мы рыжие, что ль?
И эта про радио, подумал Карельников, но слушал с улыбкой, ему нравилось, что бабке тоже хочется радио.
— А попросили бы у председателя своего, пусть транзистор вам купит.
— Чего?
— Приемник такой, — объяснила Марфа за Карельникова. — Что Васька Пирогов зимой купил, по улице идешь, а он в запазухе зудит… Да нешто он купит? Держи карман шире!
Карельников пил холодное вкусное молоко, не мог оторваться, перевел дух и сказал:
— Ну почему. Нижегородов это любит.
— Он кому все, кому ничего, — сказала сзади беленькая Настя.
— Ну разве на ферме у вас плохо? — Нижегородов славился своими двумя образцовыми фермами, где было чисто, лежали журналы и книги в просторном красном уголке и была устроена душевая для доярок. — Карельников вспомнил сейчас как раз об этом.
— На ферме-то конечно, а тут-то?
Надо было бы пообещать им второй вагончик и приемник тоже, но обещать было рискованно: не раньше чем через месяц-полтора, когда пойдут вверх надои, можно будет говорить о премиях, так что лучше потом сюрприз сделать, если удастся, а не обещать. На сердце отлегло немного, он сам рад был, что разговор с доярками под конец смягчился: ведь, если по чести говорить, этих женщин, которые работают тут, среди леса, не зная ни дня, ни ночи, в грязи и навозе, на руках надо носить, золотом осыпать, а мы их еще жучим, выговариваем, то не так, это не так. И все-таки. Поблагодарив за молоко, выйдя к машине, он сказал:
— Ну, обратно поеду, загляну опять. Погляжу, как тут у вас будет… И мешок, Марфа, я тебе разыщу.
— Заезжайте, — сказала Марфа. — Мы тут всякому гостю рады.
Другие женщины — все как бы вышли провожать его — тоже благодарили и говорили, что милости, мол, просим. Лиза Савельева позже всех вступила, ее «заезжайте» уже в тишине прошепталось, и щеки ее зардели. Карельников улыбнулся и поехал.
Не больше чем через две минуты нагнал он стадо, открыл дверцу и погрозил пальцем пастуху. Тот успел пожать плечами: мол, о чем разговор, все в лучшем виде будет.
Карельников ехал дальше, и, странно, ему вроде легче стало после встречи с доярками.
Минут через сорок он уже подъезжал к правлению Первомайского колхоза. На последних километрах нанесло вдруг тучу, хлынул дождь, стучал по брезенту, «дворник» болтался по стеклу среди водяных струй. Карельников въехал под белую высокую арку с названием колхоза, голо стоящую на дороге, увидел голубую «Волгу» Нижегородова у крыльца, блестящую от дождя. Подрулил поближе к входу, чтобы сразу выскочить из машины под навес.