— Мне это не полезно, — сказала Ленок, отодвигая стакан. Щеки ее и без того рдели.

— Ну, а Надюша?

Надька откинулась и сказала:

— Кислятина. Коньячку бы.

— Да? — Охотник удивился и поглядел на Ленка. Надька думала, Ленок ей подыграет, но та была невозмутима, лишь чуть покачивала спиною. Ну Ленок! Охотник посмотрел Надьке в глаза и сказал трезво: — Рано вам коньячку.

— Все вы знаете, — сказала Надька, — что нам рано, что не рано. Ленок! Пошли?

Тут Жирафа еще раз икнула и стала подниматься нетвердо.

— Да, я пошла.

— Куда, куда? — затараторил Николай. — На свежем воздухе сейчас все пройдет, что вы, девочки, нарушать такую компанию… Но можно на такси… Отвезти ее и…

— Ленок! — повторила Надька и тоже встала. Она ожидала, что и Ленок встанет. Но та отвела глаза и будто не слышала, не понимала.

— А мы еще посидим, Надюша. Ленок, мы посидим? — уговаривал Николай.

Жирафа уже уходила, торопясь, видно, ей хуже и хуже становилось.

А Ленок молчала.

И тогда Надька захохотала. Деланным, дурным смехом. Мол, ну-ну, давайте. Но без меня… И так с этим смехом и пошла.

Дверь открыл отец Жирафы, тоже длинный, тощий, ничего не понимал. Надька, поддерживая Жирафу, бормотала, что ей, мол, плохо стало в метро. Но отец отстранил Надьку, нагнулся и понюхал. И скорчил такую мину, будто на жабу наступил. И стал отстегивать подтяжки.

А в коридор уже вышла мать в ночной сорочке до пят и халате, с завязанным горлом и что-то хрипела шепотом. Жирафа беспомощно закрывалась, а отец хлестнул подтяжками, не попадая и сам трясясь, а мать не защищала дочку. Надька ринулась заслонить подругу, но отец и на нее замахнулся. Брюки с него сваливались, он держал их одной рукой, другой махал неуклюже, потом вдруг бросил подтяжки и пошел.

А мать неожиданно молча заплакала.

Надька лежала у себя на кухне на раскладушке, руки за голову, а мама Шура сидела рядом на стуле, не зажигая света. Но уличный фонарь сильно светил, и было все видно.

Мама Шура шептала, Надька слушала.

— Поедем, поехали, тебе говорю. А город-то у нас какой! Видела, небось, по телеку?.. Море, океан, корабли, военный флот! Одна молодежь там кругом. Сама увидишь. Так заживем с тобой, на радость. А тут-то не поймешь что. Что у тебя за жизнь, чего ты хочешь, учиться толком не учишься, какой смысл-то? Смысл в жизни должен быть, доченька! Смысл! Вот поедем, найдем тебе дело, парня хорошего, моряка, чтоб с деньгами, с перспективой, как у людей, с квартирой… Да у нас самих квартира, увидишь, обстановка вся — импорт, телевизор цветной… Надь! Ты слышишь? А?.. Что молчишь?..

А что было Надьке сказать? Что все это ей не нужно? Но насколько ей известен этот человек, ее мать, мама Шура, ей этого не понять. А сказочные ее посулы — за тридевять земель.

В комнате — сюда слышно — не спит, кашляет мамка Клавдя.

— А ей денег дадим, — шепчет про нее Шура, — не обидим, писать ей будешь. — Шура понизила голос, у нее, видно, все было решено. — Я думала-то попозже тебя забирать, через годик, а теперь гляжу: чего ждать-то?.. Слышь, Надь?.. Виновата ведь я перед тобой, дочка…

И тут раздался звонок в дверь, все испугались: кто бы это так поздно?

Надька побежала первой: кто там? Услышала ответ, стала открывать. Мамка Клавдя и мамка Шура стояли в разных дверях, ждали. За дверью была Ленок. Надька схватила Клавдино пальто с вешалки, набросила и вышла.

И вот они сидят не лестнице, на подоконнике. Ленок смотрит в одну точку.

— А потом что? — говорит Надька. — Ну?.. Так я и знала! Поверила! Ну дура!

Ленок молчит, удерживает изо всех сил слезу, но усмехается.

Тянется пауза.

— Охотник! — говорит Надька. — Адрес-то хоть оставил?

— Да никуда он не уехал, он тут у друга живет.

И Надька опять смеется — таким же, как в парке, смехом.

— Эх! — говорит Ленок. — Ладно! — И спрыгивает с подоконника. Но не уходит, еще что-то хочет сказать. Кидает в рот горошинку.

— Куда? В поздноту такую. Оставайся у меня.

Тут дверь открылась, и выглянула мама Шура в голубом халате:

— Девчата, вы что? Второй час. Хоть в дом зашли бы.

— Сейчас, — Надька отмахнулась от нее.

— Ну все, Надь, я пошла. — Ленок тряхнула головой, побежала вниз по лестнице.

— Чего она? — не поняла Шура.

— Ничего! — грубо сказала Надька и запахнулась в пальто.

— И что у вас за дела? Среди ночи!.. Что за подруги такие?.. Отшить это все! Пропадешь, ты что, с этой шушерой! Надь! Поехали, — Шура продолжала свою тему.

— Да куда я поеду? — наконец-то она ответила. Но грубо. Так, что Шура сразу напряглась.

— А что? Почему?

— Да не могу я.

— Почему?

И тут, неизвестно как и отчего, Надька выпалила:

— Нельзя мне, я ребенка жду.

— Что? — Шура вытаращилась. — Да ты что?.. Как?.. — Шура давилась словами.

Зашаркала, закашляла у самой двери, стала на пороге Клавдя.

— Спать идите! Вы чего тут?

Шура крутанулась, закусила губу, но, скрепясь почему-то, смолчала. И пошла в дом.

Надька сидела напротив госпиталя одна, на той же скамейке. В воротах общались через решетку больные в теплых халатах и навещающие их матери, отцы, военные.

Надька ждала. Чего? Сама не знала. Что ее сюда притянуло? Нет, понятно, ей интересно выяснить: выписали его или нет? Но зачем? За-чем? Вон идет, кстати, стройный, молоденький, в форме… Нет, не он.

— Дура! — сказала она и стукнула себя в лоб. — Дура!

Встала и резко пошла прочь.

В училище, вернее, в клубе хлебозавода, при котором училище, шел вечер по случаю нового учебного года, хотя учебный год уже больше месяца как начался, о чем и говорил висящий над сценой плакат: «С новым учебным годом!» На сцене в президиуме находились директорша Ольга Ивановна, белоголовый как лунь ветеран в значках и орденах, потом еще мужчина, тоже уже седоватый и в возрасте, и еще один моложавый военный — улыбающийся, радостный капитан.

Говорились речи, приветствия, призывы лучше учиться, говорилось, конечно, что хлеб — это основа, и директор Ольга Ивановна по бумаге читала цифры, сколько выпекается в стране хлеба, какие нужны специалисты. И, конечно, зал потускнел, начались шепот и разговоры между собой, пока выступал старик ветеран товарищ Богданов. Он тоже говорил высоким громким голосом про хлеб, про то, какой был голод в войну и еще раньше, в войну гражданскую, а теперь, мол, некоторые выбрасывают буханками. Эта тема, хоть и справедливая, всем была знакома, старик волновался, а зал не понимал его волнения… А потом Богданов сказал:

— В нашем обществе стало наблюдаться, что вы, молодежь, так себе думаете: чего хочу, того подай. Безо всякого. Хочу того, хочу сего. Вот у меня внук четырнадцать лет, а ноги — уже мой размер. И я ему дарю свои штиблеты. Очень даже хорошие штиблеты, крепкие, я их с пятьдесят второго года берег, сам не носил. А он поднимает меня с этими штиблетами на смех. — Бухара и Ленок засмеялись. Старик продолжал сердито: — Он поднимает меня на смех, но смеху, между прочим, здесь нет никакого. А это показывает, что человек заражен вирусом, чтобы было, как у всех. Но это глупый вирус и вот почему. Потому разве люди одинаковые? Люди очень разные. А хотят, как один, ходить в одних и тех же штанах. Вот я ему и говорю: глупый, в этих штиблетах ты будешь самый что ни на есть ни на кого не похожий, своего облику человек, скажи деду спасибо. Он говорит «спасибо», но это «спасибо» какое? — И дед изобразил ироническую гримасу, от которой Бухара совсем покатилась со смеху. — Ну, посмейтесь, посмейтесь, — сказал старик Богданов. — Смеяться не грех. Но я говорю перед вами, чтобы направить ваши молодые головы на то, что человеку надо. Надо трудиться на благо всех, а не забивать мозги про одни модные вещи типа каких-то красавок.

Все хлопали, смеялись, старик Богданов хотел говорить еще, но директриса передала слово военному капитану. Капитан глядел весело и уверенно — по залу прошел шелест одобрения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: