Лет после 16-ти моя мировая скорбь явно пошла на убыль, я весь переключился на созерцание прекрасного пола и даже в какой-то степени поумнел, в той степени, что стал более обыкновенным.
С абрикосовой ракии началось мое знакомство с Кавалой, ею и закончилось.
С греческими археологами мы почти полтора месяца проработали в Филиппах и Кавале. Все это были открытые, легкие люди, относившиеся к нам с неподдельной приязнью, люди, с которыми мы понимали друг друга с полуслова, а то и вовсе без слов.
Кому-то из музейщиков Кавалы пришло в голову делать из артефактов далекого прошлого многократно уменьшенные копии – сувениры с правом торговать ими только в стенах музея. Притом каждому такому сувениру придавался в изящной картонной коробочке паспорт, в котором были указаны история артефакта и его порядковый номер в хранилищах музея.
Перед отъездом на Родину я купил себе крохотный (величиной с крупную маслину) серебряный шлем времен Александра Македонского. Как было сказано в приложенном паспорте: «воинский шлем III–IV века до нашей эры». Шлем этот был установлен на маленьком серебряном шесте, вделанном в кубик темно-серого гранита. Шлем с прорезями для глаз, похожими на глазницы черепа, и с высоким гребнем на макушке, призванным гасить и рикошетить удары мечей и сабель.
За день до отъезда нам неожиданно объявили, что завтра у нас итоговый симпозиум в Филиппах.
Ехать в Филиппы никто из нас не хотел. Мы все ходили и бурчали себе под нос что-то вроде: «Какой еще симпозиум?! Замучила этих греков ученость!» Бурчать-то бурчали, но на другой день, конечно, поехали… Да и куда нам было деваться?
Погода стояла солнечная, в чистом воздухе, напоенном свежестью моря, было видно далеко-далеко. Казалось, еще чуть-чуть, и можно увидеть хоть жаркую Африку, хоть дождливую, с первыми утренними заморозками Россию, в которую нам завтра предстояло вернуться. В том-то и дело, что завтра улетать, а тут, вместо того чтобы побродить напоследок по полюбившейся нам Кавале, пройтись, как уже бывало, с закатанными до колен штанами босиком кромкой Эгейского моря, почувствовать босыми ступнями крупитчатый песок, ощутить ласковую, еще теплую морскую воду, тут тебе вместо этих простых радостей – симпозиум… И непонятно, для чего едет с нами Эрато, так напоминающая мне своим говором дорогую тетю Мотю?
Ах, как ловко надули нас лукавые греки! В живописных руинах знакомых нам древних Филипп ждали нас накрытые столы, горящий костер и дожаривающийся на вертеле барашек, от которого так вкусно пахло вечностью.
Конечно, все мы знали, что симпозиум в переводе с древнегреческого – дружеская попойка или пирушка, но как это знание вылетело у нас из памяти?!
Больше месяца проведя в Кавале и Филиппах, мы все изрядно продвинулись в разговорном греческом, а что касается языка профессионального, то он и у нас, и у хозяев был изначально общий. Так же как изначально общей была у нас привычка работать «в поле», на открытом воздухе. И работать, и есть, и пить, и отдыхать. У нас, у археологов, считай, полжизни проходит «в поле». Так что пирушка под открытым небом, да еще среди массивных обломков колоннад и мраморных колонн потоньше, среди тысячелетия стоящих арок, ведущих уже неизвестно куда и неизвестно откуда, – все это было для нас не просто фоном попойки, а частью нашей жизни, естественной как дыхание.
Наше застолье шло радостно и без малейшей натуги. Вкусно ели, легко пили, много смеялись. А когда все изрядно наелись, напились, обмякли и устали, руководившая всей обслугой нашего пиршества Эрато спела для нас русскую песню, которую певала ей мама.
негромко и как-то глухо начала Эрато.
От секунды к секунде открытый, чистый и сильный голос Эрато становился все громче и пронзительней.
Эта казачья песня одна из тех, которые хороши без инструментального сопровождения, а капелла. И я радовался, что самодостаточному голосу Эрато ничто не мешает.
Эту песню я, бывало, слышал в исполнении тети Нюси в нашем саманном доме на берегу широкой канавы, поросшей колючей ежевикой, доме, на плоской крыше которого каждую весну расцветали алые маки.
Когда Эрато допела, мы дружно похлопали ей и с удовольствием встали из-за столов – размяться, передохнуть часок перед новыми блюдами. Мы пировали в хорошо знакомом нам лагере археологов в Филиппах, который был разбит здесь еще с весны и где все нам было известно. Подошло время сиесты, и старшие из нас пошли под тент большой штабной палатки размять свои косточки на раскладушках, а остальные занялись кто чем. Я налил себе почти полный стакан абрикосовой ракии и быстро пошел к заметенной светлым песком сцене древнего театра, к поднимавшимся над нею ступеням амфитеатра, где раньше сиживали древние греки, а теперь вознамерился посидеть я один. Причина искать одиночества была у меня веская, а тут еще Эрато добавила мне остроты чувств своею песнею. В горле у меня встал комок, и, чтобы не разрыдаться на людях, я поспешил подальше от своей компании.
Этот театр был театром еще до Рождества Христова, а значит, и до того, как вступил именно на эту землю Апостол Павел, чтобы проповедовать христианство в Европе. Заметенная светлым песком округлая сцена и высокие каменные скамьи разбитого на секторы амфитеатра были всего метрах в ста от лагеря, где мы пировали.
Я шел быстро, стакан с сорокапятиградусной ракией держал крепко, а когда подошел к первому ряду амфитеатра вплотную, то комок в горле уже так душил меня, что я чуть не расплакался. Пришлось поставить стакан на теплую каменную ступень, успокоиться и только тогда продолжить путь к самому верху амфитеатра, почему-то меня тянуло посидеть именно там, высоко.
И вот я уселся в самом верхнем ряду на теплых вымытых тысячелетними дождями, выветренных тысячелетними ветрами, отполированных временем и одновременно ноздреватых камнях, переживших и основателя города македонского царя Филиппа II, и его всемирно прославленного сына Александра, и многих, многих других. С высоты мне было хорошо видно всю округу: невысокие горы в легкой сиреневой дымке, темно-зеленые апельсиновые рощи, купи отдельно стоящих больших лиственных деревьев незнакомой мне породы.
От Филипп до Кавалы всего 17 километров. Наверное, на этом пространстве были и есть те самые рощи, в которых убирали апельсины мой дед Степан, моя тетя Нюся и мой Ада. Так сложилось, что никогда и никто не звал моего деда Адама – дедом. Близкие звали его Ада, дальние – Адам или Адам Семенович, потому что «Сигизмундович» они не выговаривали.
Оглядывая округу, я невольно подумал о том, что вот здесь, на этом издревле обжитом куске земли, впервые, как ударяет дальняя зарница в небе, промелькнула сама возможность моего появления на белый свет. В тот самый момент, когда мой дед Степан запнулся о корень, упал со своим сундуком апельсинов и выругался по-русски, а поднимать его бросилась молодая тетя Нюся, а еще через минуту от своей машины с прицепом к ним подошел Ада, – вот тут-то и улыбнулось мне счастье. А вечером мой дед по матери Степан, дед по отцу Адам и моя дорогая тетя Нюся пошли в портовую таверну отметить знакомство. В ту самую таверну, где в день приезда в Кавалу я обжег о холодную пыль указательный палец.
Не упади тогда мой дед Степан, не выматюкайся от всей души, кто его знает, может быть, и меня не появилось бы на белом свете, а появился бы у моей мамы кто-то другой, но совсем не я.