XVI

До тридцати лет жизнь казалась Марии голубовато-зеленым полем нежной пшеницы восковой спелости, бескрайним полем с надеждой на замечательный урожай.

По тропке в необозримом море пшеницы с еще незрелыми зернами, сладковатыми на вкус, словно покрытыми тончайшим слоем воска, и шла однажды девятилетняя Маша со своей няней бабой Клавой, матерью папиного ординарца Сидора Галушко и их горничной, рыженькой певуньи Анечки.

В семье Галушко, которая проживала в небольшом домике на задах графской усадьбы, все любили и умели петь: и Сидор, и Анечка, и их отец, дед Остап, служивший конюхом, и сама Клава. Дочь, сын и отец пели украинские песни, которыми звенела вся Николаевщина, а баба Клава, вывезенная в юности из-под Курска, только свои, русские, или, как говорили в их семействе, кацапские.

Они свернули с дороги в поле нарочно, чтобы собрать побольше васильков, которые ярко голубели среди туго налитых, но еще зеленых колосьев. Был день рождения папа́, и они еще со вчерашнего вечера сговорились с няней нарвать ему огромный букет васильков, чтобы Машенька преподнесла их во время торжественного семейного обеда. Она знала, что папа́ любит васильки, а значит, будет им рад как хорошему подарку.

– Не топчи хлеб! – останавливала Машу баба Клава всякий раз, когда та норовила пробраться за цветком подальше от тропки. – Не топчи – грех.

Глухой и грубый голос няни был чем-то похож на ее раздавленные работой ладони. Баба Клава пожила на белом свете не мало и не много – лет шестьдесят. Машенька слышала, что шестьдесят, и в ее представлении это было так много, так много, что ни словом сказать, ни пером описать… Если девочка или мальчик были на год старше Машеньки, то и тогда ей казалось – намного, а если на три или на пять лет, то она воспринимала их чуть ли не как существ с другой планеты. А баба Клава и на вид была старенькая, некрепкая женщина, почти полностью изжившая свою жизнь, да еще с посошком, без которого она давно не ходила, потому что «мучилась поясницей».

Стоял славный июньский денек с легкими кучевыми облаками в высоком небе, с ласковым, теплым ветерком, что гнал по полю волну за волной, и зелено-голубое поле, особенно вдали, напоминало море в легком волнении.

– Зачем тебя я, милый мой, узна-а-ла?
Зачем ты мне ответил на лю-бовь? —

вдруг запела вполголоса баба Клава хотя и сипловато, но красиво, душевно. А Машеньке стало от этого так смешно, что она с хохотом и визгом убежала вперед по тропинке. Баба Клава не обиделась, а когда догнала поджидавшую ее Машеньку, сказала:

– Чем хихикать до поросячьего визга, лучше учись. Песня хорошая. Давай на два голоса.

Зачем тебя я, милый мой, узна-а-ла?
Зачем ты мне ответил на лю-бовь?

Подхватывай!

И Машенька стала подпевать, на ходу выучивая слова, память у нее была отличная. Так они собирали васильки и пели:

– Ах, лучше бы я горюшка не зна-а-ла,
Не билось бы мое сердечко вновь…

Бабе Клаве была обязана Мария знанием многих как малоизвестных, так и популярных русских народных песен. С мамой они все больше пели романсы, с рыженькой Анечкой – украинские, а с бабой Клавой – русские песни.

На всю жизнь запомнила Мария ту песню в поле, те васильки, то, как было смешно ей слышать от сморщенной, скрюченной старушки о каком-то милом, о какой-то любви…

После тридцати все явственнее год от года стала Мария слышать шорох времени, безвозвратно осыпающегося за спиной. После тридцати начала она особенно часто задумываться о ребенке, которого пока так и не дал ей Бог.

XVII

Дом подвели под крышу. Банкир Хаджибек обещал губернаторше Николь закончить внутреннюю отделку к Новому, 1939 году от Рождества Христова. На земле пока еще стоял хрупкий мир, и политики стран – участниц будущей бойни с нарастающим остервенением клялись друг другу в вечной преданности, незыблемости границ и прочая.

Уля осваивалась в роли секретаря и помощницы Марии. Семь дней в неделю они ездили на свою фирму при банке господина Хаджибека и проводили там каждый раз не меньше двенадцати часов. Мария спешила наладить работу в портах и на дорогах до больших дождей.

Уле все было нипочем, а Мария так выматывалась, что у нее разладился сон. Это случилось вовсе не оттого, что у Марии было меньше энергии, чем у Ули, а потому, что работы у них были разные. Уля делала, что ей прикажут, а Мария сама «крутила Гаврилу». Почему-то на верфях в Николаеве так говорили подрядчики, и это застряло в памяти Марии. «Крутить Гаврилу» означало работать со всеми субподрядчиками (к сожалению, досконально вникая в их дела), со всеми кредиторами, с администрацией провинции и еще со многими и многими из тех, кто был прямо или косвенно заинтересован в строительстве. Притом принимать решения Марии приходилось исключительно на свой страх и риск, а рисковала она и своим именем, и своими средствами, и, можно сказать, вообще всей дальнейшей перспективой своей жизни.

Сон разладился, и по ночам, укутавшись в толстый шерстяной плед, она выходила на широкую каменную веранду виллы господина Хаджибека и бездумно смотрела на темнеющий остов своего будущего дома или в сторону моря. Скоро к ней стала приходить Хадижа и прикатывать с собой жаровню на колесиках, полную мерцающих углей. Хадиже тоже не спалось одной в своей широкой постели. Они садились в шезлонги и грели руки над жаровней.

Иногда разговаривали, но больше молчали.

– Я сварю кофе? – предлагала Хадижа под утро, когда начинал зеленеть над морем восток.

– Свари.

В такие ночи Мария думала обо всем и ни о чем. Иногда в памяти смутно проносились события ее жизни, а иногда просто как будто туман стоял и в нем изредка возникали тени давно забытых ею знакомых и незнакомых людей, которые мелькнули перед ней только раз в жизни, например, таких, как тот босяк, что прошел мимо нее как ни в чем не бывало, а потом изо всей силы ударил ее по голове кастетом.

– Выходи за Пиккара, – сказала однажды Хадижа.

Мария пожала плечами.

– Почему? Он тебе пара.

– Не хочу.

– А-а, это другое дело.

На этом разговор иссяк, и Хадижа больше никогда не позволяла себе затрагивать больную тему.

«Не хочу» – это убедительно, тут ничего не скажешь.

За две недели до католического Рождества Николь объявила Марии, что они с мужем летят в Париж.

– Хочешь, возьмем тебя? Развеешься. Проведаешь своего морячка в Марселе, а? Давай!

– Давай! – неожиданно для себя согласилась Мария. – А то я здесь… – Она не договорила, но Николь и присутствовавшая при разговоре Ульяна и так всё поняли. Разговор был в приемной Марии. – Остаешься за хозяйку, – обернулась она к Уле. – Ты меня поняла?

– Поняла, – встала из-за пишущей машинки Ульяна. – Чего ж тут не понять?

– Когда летим? – спросила Мария.

– Через три часа, – отвечала Николь.

– Вот это здорово! Я мигом покидаю в чемодан тряпье – и вперед! – Глаза Марии загорелись…

Через три часа двухмоторный губернаторский самолет оторвался от взлетной полосы и взял курс на Марсель.

– Увидишь своего мальчугана, смотри не сдрейфь! – горячо шепнула Марии на ухо губернаторша.

Лететь было комфортно, салон самолета был отделан с большим вкусом, приятно пахло дорогой кожей. Мария любила этот запах. У Сицилии они заметили в море перископ подводной лодки.

– Немцы шныряют, – сказал губернатор Шарль, – кажется, вы недалеки от истины, графиня. Кажется, война действительно надвигается.

Часть третья

Какие только странности и страсти
Не объявлялись на родной земле.
А. Т. Твардовский

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: