Выпили в память родителей Нади, умерших в 1933 году от голода, в степном селе под Сальском.
Выпили за то, чтобы немец не взял Москву.
Хвалили жаркое, хвалили капусту, хвалили картошку, хвалили оладушки. Ну и, само собой, хвалили в первую очередь искусницу Анну Карповну, а она только кивала головой и улыбалась: она ведь не говорила по-русски…
Карен встал и прошел из-за стола к кровати, к свертку в байковом одеяльце.
– Что там у тебя? – полюбопытствовала Сашенька.
– Скрипк, – сказал Карен, разворачивая ее, как дитя, из одеяльца, и его большие черные глаза вспыхнули так ярко, так одухотворенно, что всем как-то сразу стало по-детски радостно, и война словно отодвинулась куда-то далеко-далеко, а не нависала над стенами Москвы своей огнедышащей окровавленной тушей.
Скрипка была не стандартная, но вроде и не самоделка, темный лак лежал ровно, линии были отточенные, чистые, смычок был тоже вполне хороший на вид.
– Моя дед сама немножко ремонтировала этот итальянски скрипк, он немножко ломал. Моя дед играл всегда и сам делал скрипк. У нас на свадьб всегда играют песня «Царен, Царен», я тоже хочу играл, чтобы был как армянский свадьб мало-мало…
– Давай! Давай! Играй, Каренчик! – поддержали его все, кроме Анны Карповны, хотя и она тоже кивала и улыбалась в знак согласия.
Карен заиграл. Песня была красивая, протяжная, немножко печальная.
– О чем эта песня? – спросила Надя.
– О любимый девушк, – ответил Карен.
– Ну если уж армяне играют на скрипках, то нам, евреям, сам Бог велел! – весело сказал Марк. – А ну-ка, дай инструмент!
Марк довольно профессионально сыграл чардаш Монти, а потом гавот Госсека.
– А вы хорошо играете, – похвалила его Сашенька. – Карен, конечно, тоже хорошо…
– Еще бы мне не играть! – засмеялся Марк. – Из каждого еврейского мальчика пытаются сделать Никколо Паганини или, на худой случай, хотя бы Яшу Хейфеца[4], а когда всем становится понятно, что номер не удался, наконец отдают в дантисты. Моя дорогая мамочка Софья Абрамовна таскала меня семь лет в музыкальную школу как проклятого.
Было заметно, что Марк и играет на скрипке, и острит для одной только Сашеньки, что она ему очень нравится. Сашенька все это тоже видела, чувствовала, но не радовалась своей власти над взрослым, красивым и как будто весьма неглупым мужчиной. Ей было лишь неловко перед мамой и перед Кареном с Надей. И она сразу после чая с оладушками предложила:
– А не пора ли нам в госпиталь? А вы, Наденька, располагайтесь как дома, будь хозяйкой. Мама дарит тебе пуховую подушку, а я две простыни, не новые, но очень крепкие, полотняные.
– А я дарю шахматы! – не замедлил проявить себя Марк и вынул из кармана коробочку со своими заветными миниатюрными шахматами, которые подарил ему когда-то дед Лейбо и которые до последней секунды он никак не имел в виду передаривать Карену. Но слово не воробей – передарил, хотя Сашенька в эту минуту вообще отвернулась от стола и не видела столь шикарного жеста. Анна Карповна, Сашенька, Марк оделись, притом Марк церемонно помогал женщинам, и, простившись с молодоженами, вышли в темную ночь, можно сказать, в черную – Москва была затемнена наглухо. Всем троим предстояло ночное дежурство. Сашеньке хотелось поговорить с мамой, но Марк тараторил без умолку, и его шансы на доброе отношение Сашеньки катастрофически падали с каждой минутой. Хотя он говорил и умно, и весело, но, увы, не в том месте, не в то время и не с теми, кого это могло заинтересовать. Когда подходили к черному прямоугольнику госпиталя, Сашенька уже почти ненавидела своего ухажера.
Анна Карповна перешла из посудомоек на работу в госпитальную прачечную и работала по двенадцать часов в день, а потом еще два часа «поддежуривала» на крыше госпиталя на случай налета немецких бомбардировщиков, для борьбы с «зажигалками», как они называли между собой зажигательные бомбы.
Сашенька, при ее новой должности, можно сказать, работала всегда – бывало так, что она по нескольку суток не выходила из госпиталя даже во двор, глотнуть свежего воздуха. Война оказалась прежде всего тяжелой, беспрерывной работой, притом кровавой и грязной. Кровь, гной, вонь, черви в ранах, вши, и не штучные, а копошащиеся слоем, ампутированные руки, ноги, выбитые глаза, раскроенные черепа, и каждый Божий день – смерть, смерть, смерть. Когда соприкасаешься с этим в единственном числе, тебя потрясает, ужасает, выбивает из колеи, а когда все это день ото дня и ночь от ночи стоит на потоке, то оказывается, что человек способен выдержать, человек, оказывается, так устроен, что способен превозмочь нечеловеческое. Ни свыкнуться, ни смириться с этим нельзя, но ты понимаешь, что должен это делать, потому что, кроме тебя, это не сделает никто. И тогда возникает «запредельное торможение»[5] нервной системы – ты видишь, осязаешь, обоняешь, осознаешь, но не воспринимаешь всю полноту отрицательных эмоций. Запредельное торможение наступило, и ты живешь и действуешь за этим прозрачным щитом, за пределом человеческих возможностей.
Так и летели дни и ночи…
3 августа 1942 года, день в день через девять месяцев, у Карена-маленького и хохотушки Нади родился сын Артем, и все они как бы очнулись и снова собрались дома у Сашеньки и Анны Карповны отметить это событие.
Когда в пристройку к кочегарке ввалились молодые радостные Карен, Марк, Сашенька и Надя с младенцем на руках, у Анны Карповны уже был накрыт стол. Даже более богатый, чем в день свадьбы: на этот раз позаботился о продуктах лично заместитель начальника госпиталя по тылу Ираклий Соломонович Горшков. Про него не зря ходила байка: «Что ему недоставало, он тотчас же доставал – самый лучший доставала из московских доставал». Секрет успеха был в том, что к тому времени Марк уже переквалифицировался из обычного дантиста в челюстно-лицевого хирурга и достиг на этом новом для него поприще удивительных успехов: он еще не был лучшим в госпитале, но дело к этому шло. А что касается Ираклия Соломоновича Горшкова, то ему Марк привел в боевое состояние обе челюсти, и тот не знал, как его отблагодарить, отсюда и продукты на столе: и сухая колбаса, о которой все собравшиеся думали, что ее давно уже нет в природе, и шпроты, и канадская белейшая мука для пышек, и даже бутылка шампанского бог весть из каких запасников.
– Та како воно манэсэнько! Ой, хлопчик гарний! Ой, гарний! – засюсюкала над маленьким Анна Карповна.
Они с Надей положили его на кровать и стали менять пеленки. Младенец обкакался, и это было громогласно признано всеми как добрый знак, а точнее, намек на будущее богатство.
– Богатый будет! – первым сказал Марк, который всегда старался быть первым, и все подхватили:
– Богатый! Уй, богатый!
И тут же рассмеялись: откуда у человека взяться богатству при советской власти? Хотя ошиблись: Артему Кареновичу действительно предстояло богатство, притом настоящее: со счетами в иностранных банках, с большим загородным домом в ближнем Подмосковье, с телохранителями, с челядью и т. д., и т. п. Но разве тогда хоть кто-нибудь мог это вообразить? Нет, конечно, не мог… Но до этой превратности в судьбе Артема Кареновича было еще полвека с маленьким гаком. А пока будущего буржуя помыли, запеленали и взяли за стол на первое в его жизни пиршество. На руках у Анны Карповны он вел себя вполне прилично – уснул после первого же тоста в его честь и не просыпался во время всего застолья.
– Тетя Аня, – сказала Надя, – вы прямо секрет какой-то знаете. Как это он у вас вдруг уснул?
Анна Карповна улыбалась и кивала головой – она ведь не говорила по-русски.
Всем было хорошо. Карен гордился, что у него родился продолжатель рода. Марк был рад, что есть возможность посидеть рядом с Сашенькой – он все так же неустанно оказывал ей знаки внимания и все так же не имел ни малейшего успеха. Надя светилась от счастья: у нее и муж, и сын, и все, слава богу, идет нормально, даже обещали дать комнату, а пока они жили по разным общежитиям – Карен в мужском, а она, Надя, в женском. Но Ираклий Соломонович вчера сказал: «Я буду не я, если я эту комнату для вас не вицыплю!» Теперь они верили, ждали: Ираклий Соломонович слов на ветер не бросал. Надя похудела и похорошела, с материнством она даже как бы вдруг поумнела, а может быть, просто стала меньше тараторить по любому поводу. Сашенька тоже сияла от счастья и была вся напряжена, видимо, от какой-то одной ей известной тайны.