Машеньке нравилось, как завораживающе плавно, неспешно писал Флобер, она чувствовала всей душой, как медленно-медленно, но неуклонно затягивает ее книга. Через три года, в Пражском университете, она услышала, как один русский, весьма почтенный профессор, так отозвался о «Госпоже Бовари» и ее авторе: «Из пушки – по потаскушке!» «Какой глухой, – подумала она тогда об этом профессоре, считавшемся местным властителем дум, – какая у него глухая душа! Неужели мужчины совсем неспособны понимать женщин? Но Флобер-то ведь мужчина! И Толстой, и Чехов, и Пушкин. А они ведь все понимали, да еще как! Неужели среди мужчин это удел только избранных?»
Затекла шея – Машенька утомилась от чтения в неудобной позе, калачиком, и вытянулась на кушетке во всю длину, прилегла передохнуть минутку-другую, заложив страницы книги указательным пальцем (мама в детстве раз и навсегда отучила ее загибать уголки страниц) и прислонив ее под бочок, да так вдруг и уснула и сразу очутилась у себя в Николаеве, в маминой спальне, где лежала на маминой кровати распеленутая сестричка Сашенька и пыталась затащить себе в рот большой палец собственной ножонки в пухлых перевязочках.
– Мамочка, можно я попробую ее перепеленать? Я еще ни разу не пробовала.
– Попробуй, Маруся, – разрешила мама. – Даст бог, и тебе когда-то придется пеленать своих, так что учись на сестренке.
– Ма, смотри, она о чем-то так сильно задумалась, даже ногу изо рта выпустила!
– Ага, задумалась! Вон напрудила! – счастливо засмеялась мама (она еще смеялась в те дни, известия о смерти отца еще не было). – Давай новые пеленки!
Машенька очень старательно перепеленала сестричку во все сухое и прижала сверточек к груди.
– Какая она хорошенькая!
– Дай бог! Только ты нянькай ее осторожно – это тебе не кукла.
– А какая она легонькая!
Мама повернулась лицом к Машеньке, ее было видно так ясно… Но тут «Госпожа Бовари», которую держала Машенька, заложив пальцем, упала на пол, и она проснулась – с тяжелым сердцем и жгучей обидой, что недосмотрела такой нечаянный, такой хороший сон. «Боже мой, боже мой, сегодня ведь мамочкин день рождения! Сегодня ей исполняется сорок лет! Как же это я забыла? Все дни помнила, вчера вспомнила, даже когда плыла под водой в море, а сегодня – как отшибло!» Взгляд Машеньки скользнул по большому письменному столу, уставленному бронзовыми чернильницами, пресс-папье в виде венецианской гондолы, бронзовыми стаканами для карандашей и перьевых ручек и еще массой безделушек хотя и не нужных, но очень привлекательных, располагающих к уединенному размышлению. Обычно Машенька делала за этим письменным столом домашние задания, которые присылал ей вместе с конспектами лекций ее крестный отец адмирал Герасимов, или занималась изучением арабского и русского языка с доктором Франсуа. Машенька встала с кушетки, подобрала с пола «Госпожу Бовари», положила ее на прежнее место на книжной полке, подошла к столу, села за него в привычное жесткое кресло с высокой спинкой, взяла стопку первоклассной губернаторской бумаги «верже», обмакнула перо в бронзовую чернильницу в виде льва (здесь, в Тунисе, очень любили львиные шкуры и всякого рода безделушки с изображением царя зверей) и, не задумываясь и не поправляя ни слова, стала писать по-русски размашистым, красивым почерком.
«Здравствуйте, мои дорогие мамочка и сестренка Сашенька! Я очень люблю вас, скучаю и не теряю надежды разыскать вас на белом свете. Дорогая мамочка, от всей души поздравляю тебя с днем рождения! Здоровья тебе, благополучия, чтобы Сашенька тебя радовала, а я тоже не подведу, ты на меня надейся, мамуся! Я удивляюсь, что до сих пор не писала вам с Сашенькой писем. Какая разница, дойдет или не дойдет до адресата, сейчас или через тридцать, или хоть семьдесят лет? Главное – написать. Я уверена, что ты меня слышишь, мамочка! И я знаю, что вы с Сашенькой живы и невредимы, я это чувствую всем сердцем, всегда чувствую. Теперь я стану писать вам непременно, может быть, и не часто, но как получится, по мере моей тоски по вам, дорогие мои, горячо любимые! Волею обстоятельств я живу теперь в Африке, но в чудесном доме, среди чудесных людей. Я учусь в Морском кадетском корпусе, где начальником мой крестный, адмирал Герасимов, а крестная, Глафира Яковлевна, умерла еще в позапрошлом году и теперь лежит здесь на русском кладбище, рядом с сербским. Со мною тоже был случай отправиться туда, но меня спасли эти самые люди, у которых я теперь живу, а точнее, меня спасла хозяйка дома Николь. Если бы вы знали Николь, или ее мужа генерал-губернатора (наверное, наш папа занимал похожую должность), или ее родственницу, златокудрую Клодин, или необыкновенно интересного доктора Франсуа, который уже почти выучил меня читать, говорить и писать по-арабски (доктор Франсуа – знаток здешних языков, он что-то вроде нашего Владимира Даля)! Если бы вы их всех узнали, то полюбили бы точно так, как люблю их я. Они – французы, а я – русская, но мы живем как одна семья. Конечно, мне помогает мой французский, что вдолбила ты в меня, моя любимая мамочка, но это не главное. Главное, что эти люди вернули меня к жизни, особенно хозяйка дома Николь, которая своими руками вытащила меня из бездны, я обожаю ее как старшую сестру, она необыкновенно женственная, красивая, умная от природы, с большим чувством юмора и очень несчастна от того, что Бог не дает им с мужем деток. А муж ее очень любит – это всем видно сразу.
Да хранит вас Господь! Вечно ваша!
Маруся.
P.S. Мамочка, сейчас я видела вас с Сашенькой во сне. Ей должно быть три года? Как бы я ее нянчила! Как бы мы с ней играли, господи! Я буду искать вас и ждать до гробовой доски! Я найду вас, мои любимые, мои единственные, мои ненаглядные!»
Чистые, облегчающие душу слезы катились по щекам Машеньки, падали на письмо, и от этого буквы в некоторых местах расплылись, и следы слез так и впечатались в плотную высококачественную бумагу на многие десятилетия.
«Если бы мы все были дома, в России, и не было бы этой проклятой революции, то сегодня у нас в Николаеве был бы прием в честь маминого сорокалетия, и съехались бы десятки гостей, и мама пела бы любимый папин романс “Средь шумного бала…”. О, а сегодня ведь здесь прием – какое замечательное совпадение! Пусть Николь и ее муж считают, что хотят, а я буду считать, что это прием в честь моей мамы, но не скажу им, только спою для мамы и для папы “Средь шумного бала…”. – Размышляя так, Машенька пришла в хорошее настроение, потому что знала теперь, что будущий вечер обретает для нее смысл, тайный, заветный смысл, вот что прекрасно! – И выпью бокал шампанского – за мою любимую мамочку, обязательно!»
Библиотека располагалась в доме губернатора как бы на перепутье всех дорог. В приоткрытую дверь было отлично слышно все, что происходило в доме, не считая, конечно, дальних комнат, а в распахнутое окно – все, что творилось на подходах к дому, и в парке, и у ворот, и даже под горой, где были конюшни и казармы. День стоял жаркий, хотя до настоящей лютой жары было еще далеко, миновала лишь первая декада июня, и еще недельку можно было дышать и жить почти свободно. В библиотеке было тенисто и свежо, пахло кожей и бумагой, запах книжной пыли практически не чувствовался, прислуга протирала и выхлопывала за окном каждую книжечку – Клодин школила слуг будь здоров, особенно в отсутствие хозяйки. Вот и сейчас она кричала на весь дом:
– Александер, где ты, Александер? Ужин на шестьдесят персон, а сколько зарезано кур и забито барашков? Вдруг не хватит! Ужас! А тот молочный теленок? Вели зажарить его на вертеле, так распорядилась хозяйка. А что ты думаешь о десерте? О, Александер, я с ума сойдут с этим твоим «не беспокойтесь, все будет нормально». Если бы я не беспокоилась, вы все уснули бы на ходу! А где у нас Мустафа? Мустафа, ага, ты здесь. Я тебе сказала, что мадам Николь велела раскатать в гостиной большой персидский ковер. Конечно, красный, а какой же еще? У нас нет другого. Боже мой, боже мой, какие вы все бестолковые!