– Может, за-айдем к маме? – икнув, предложил Георгий.
– Ты что, чокнул? Мама давно спит, и мы с тобой пьяный как собак! – осадил его Али. За глаза он всегда называл мать Георгия – «мама», будто свою собственную, а в глаза звал ее «тетей Аней», хотя она была старше его лишь на восемь лет.
Да, мама уже спит, если не мучается бессонницей. Завтра понедельник, газета не выходит, – значит, сегодня она была весь вечер дома. Выйдя три года назад на пенсию, Анна Ахмедовна почти сразу же стала работать вечерним корректором в местной газете – людей с высшим образованием в городе были тысячи, а грамотных не хватало, так что взяли ее с распростертыми объятиями.
Мама работает и потому, что привыкла всегда работать и не знает, что еще можно делать, и потому, что приятно купить иногда внучкам подарок, и потому, что не умеет ни от кого зависеть, даже от родного сына. Вот и сидит она вечера напролет в крохотной пыльной корректорской, что приткнулась в глубине типографского двора, заваленного рулонами газетной бумаги, курит неизменный «Беломор» и время от времени, протирая батистовым платочком синеватые толстые стекла очков, читает с усталым презрением набранные петитом, корпусом, нонпарелью газетные строчки. Да и как ей не читать эту газетку с усталым презрением, если однажды в ней, например, была напечатана басня местного корифея, которая начиналась так: «Однажды волк, лиса и Пентагон…»
Когда идет нонпарель, ей приходится брать лупу. Мама плохо видит и с каждым годом все хуже, но не хочет бросать работу, хотя Георгий и говорил ей не раз: «Мама, ну что тебе эти гроши? Неужели я не помогу, когда надо!»
Но что значит – «когда надо»? Как сказать ему, что она уже не любит свой дом так, как любила прежде? Хорошо, хоть заняты вечера, а ночью ей так тоскливо и жутко в опустевшей двухкомнатной квартире, что она читает «Трех мушкетеров» или «Робинзона Крузо». Серьезная классика читана-перечитана, да с нею и не забудешься, только растравишь раны, разбередишь душу. Господи, если бы знал Георгий, как ей пусто в этой большой квартире, где всегда было тесно от гостей, на кухне вечно кипела работа, пахло жареным луком, укропом, кинзой, разваренным в борще лавровым листом; как сумно ей в комнатах, где плясали и пели, где смеялся и плакал ее маленький сын…
Следом за домом Георгия тянулся в проулке точно такой же дом. В узком проходе между домами раньше стояли высокие железные ворота, и двор был закрыт от чужих глаз, а теперь лишь ржавые петли чернели на каменных столбах, и все было как на ладони: кирпичная уборная в глубине с буквами «М» и «Ж» на фасаде, сараи, покрытые досками, огромный противопожарный бак с черной гнилой водою, водопроводная колонка под пирамидальными тополями, светло и остро голубеющими в теплом лунном свете.
Из колонки хлестала толстая белая струя воды – родниковой, вкусной, – гулко билась о железный люк с дырочками, стекая безо всякой нужды и пользы в канализацию: видно, кто-то обкупывался недавно, спасаясь от жары, да и позабыл закрыть.
Георгий хотел подойти закрутить кран, но в последнюю секунду поленился и, минуя проход между домами, шагнул следом за Али в черную тень высоких акаций, где под стеной дома ярко белела рубашка какого-то паренька, вытянувшегося на цыпочках и положившего кисти рук на высокий подоконник своей подружки; слышался их горячий, бессвязный шепот, хихиканье.
«Пацаненок совсем молоденький, – зорким взглядом выхватывая из темноты тоненькую фигурку, подумал Георгий. – К кому это он, а? К Соньке? Нет. К Сарке? Нет. К Зойке? Нет. Адильке еще рановато. К Римке? Скорее всего, к ней. Чертовка, перехватила мой взгляд и быстрее, чем он ее коснулся, спряталась за занавеской, – реакция, как у дикой кошки! Наверное, ей уже лет пятнадцать».
Георгий хорошо знал обитателей этой квартиры – знаменитого на всю область бурового мастера Керима, его жену Марию, их девятерых дочек и несчитаных внучек. Ни сыновей, ни внуков не было у дяди Керима никогда – даже мертвые родились у Марии и ее дочерей девочки, об этом было известно всему двору.
Зато дочки вырастали прехорошенькие и начинали погуливать лет с четырнадцати, так что к паспорту некоторые из них уже обзаводились своей лялькой, и в квартире стоял такой содом, что можно было понять главу этих амазонок Марию, которая выходила иной раз подвыпивши на ступеньки подъезда и начинала петь в полный голос удалые татарские песни или обкладывать русским матом первого попавшегося ей под горячую руку – в зависимости от настроения.
– Смотри, Маруся, сдадим тебя в милицию! – урезонивали ее соседи.
– Таптал я ваша милиция, я всех победю! – запальчиво отвечала Маруся, подбоченившись и притоптывая короткими отечными ногами в шлепанцах. – Таптал я ваша милиция!
Или кричала из окна через весь двор:
– Сунька, тапур застрял, жилизка, шту ли?! – Этот ее крик так и стоял до сих пор в ушах Георгия. Кричала на рубившую у сарая дрова и замешкавшуюся ангелоподобную Соньку – синеглазую, нежную, только что победившую на городской математической олимпиаде школьников и бывшую по этому случаю в своих глазах и в глазах всех дворовых подростков чем-то вроде юной английской королевы.
Сам Керим месяцами жил на буровой – в безводной степи, километров за двести от города, на западе области, где все-таки нашли промышленные запасы нефти. Домой он наезжал редко, обычно сидел угрюмо на вытертых цементных ступеньках подъезда и смотрел в небо, смотрел день, другой, третий. Потом зачинал с мрачной решимостью следующую дочку и уезжал обратно в степь – к своей адской работе. Работник он был выдающийся, к нему приезжали обмениваться опытом даже из Венесуэлы.
Венесуэлец понравился Кериму.
– Хороший, я бы его взял сменщиком, – сказал Керим, а в его устах это была высокая и многословная оценка.
Неумение бойко читать по писаному с трибуны, угрюмая замкнутость, живое, искреннее равнодушие к славе и почестям делали Керима человеком неудобным для общественного использования, в президиумах он засыпал немедленно, притом с храпом, так что соседям приходилось толкать его то и дело в бок.
О нем часто писали не только в областной, но и в центральных газетах, и всегда, в общем-то, одну и ту же бодренькую чепухенцию. Лет восемь назад «Известия» закатили статью, начинавшуюся с того, что, дескать, подобно могучему дубу, окружен Керим «рощицей тонких березок разной толщины» – его дочерьми и внучками.
– Суволочь, – сказал дядя Керим, снимая очки и отбрасывая газету на ступеньки подъезда, – шашлык ел, водку пил и на всю страну опозорил, а?!
Никогда прежде не видел его Георгий в таком гневе. Самую главную боль Керима, то, что он считал своим позором – отсутствие хотя бы одного сына или, на худой конец, внука, – корреспондент взял и растрезвонил на всю страну! «И кто знает, – думал, наверное, дядя Керим, – может, прочтут газету и в его родном селе под Казанью, прочтут и посмеются над ним».
С дочерьми дядя Керим почти не разговаривал, а среди внучек признавал только белокурую Адильку – она одна не боялась деда, лезла ему прямо на голову, и все тут! Можно сказать, что Адилька завое вала деда, взяла его приступом, как крепость.
Георгий тоже, бывало, любил щелкать ее по голому, всегда замурзанному пузу и спрашивать:
– Адилька, ты кто?
И она всегда отвечала одно и то же:
– Белорусская татарка!
Отцом у нее значился белорус – из служивших в городе солдат, милый, смешной полесский мальчик, спрашивавший у матери Георгия в связи со своим отцовством: «Тетя Аня, а через четыре месяца дети родятся?»
Было у Керима много орденов, много дочерей, много внучек, а ему хотелось сына. Очень хотелось. Георгий почувствовал это, когда побывал в тех краях, где работал дядя Керим и где он скоропостижно умер. В то время Георгий заведовал отделом информации в газете, и ему было поручено подготовить полосу о нефтяниках области. Пришлось лететь в степной городок нефтяников. В городке стояла невыносимая жара. К вечеру помогавший Георгию редактор городской многотиражки предложил: